Ощущая биение фестиваля, я думал о нашем времени, о том, как оно, подобно неудержимому вешнему потоку, ломает преграды между людьми разных наций, смывает всё, что противится прогрессу и миру. Рушится и стена, возведенная вокруг маленького, исчезающего племени Элана злобой и коварством Дюков и их сообщников.

Навстречу нам, взявшись за руки, шагали сыны и дочери черной Африки, белой Европы, желтой Азии. Из многоликой, многоязычной толпы доносилась то горячая, быстрая речь испанца с ее раскатистыми «р», то легкая щебечущая фраза японца, то суровый, неторопливый говор шведов. Тут запели протяжную песню черноглазые девушки с острова Кипра, там, скандируя джазовую мелодию, идут в разрисованных рубашках-«гавайках» молодые американцы. Песни звучат повсюду, — они рождаются в толпе, льются из репродукторов. Они сливаются в единый, мощный гимн Миру.

В открытом кафе, на поплавке, колеблемом водами Москвы-реки, к нам присоединилась Кася Назарова. Ее сопровождали двое юношей — стройных, белозубых.

— Это Юсуф и его друг Мансур, араб, — представила их Кася. — Ух, сядем! Устала страшно! Я… во сне или наяву? — рассмеялась она. — Просто не верится! Они обещают мне… Мне кричать хочется от радости — они мне словарь пришлют. Да, словарь языка элиани. Он печатается в Дамаске. Это же… вы не представляете, что это значит для меня. Ведь скоро защита диплома.

— А там и диссертация, — вставил Ковалев.

— Да, да, Андрей Михайлович, непременно! Спасибо ему, — она показала на Ковалева: — он так помог мне с дипломной работой, так помог! Старинные тексты, вышивки, посуда — это же не всё. Надо же и о судьбе племени. Оно так бы и исчезло в невежестве и безвестности, в рабстве…

— Если бы не наше время, — сказал я.

Юсуф и Мансур не понимали нашего разговора, но, казалось, улавливали его смысл. Они согласно кивали и улыбались, — дружески и чуть смущенно.

— Время, — задумчиво произнес Ковалев. — Да, верно. Но оно ничего не даст нам без нашей воли. Без нашего труда.

— Вот-вот, он всегда твердит это мне, — засмеялась Кася. — Я ведь непоседа, и лень иногда такая схватит!.. Хороший у нас Андрей Михайлович! — и она нежно погладила руку Ковалева. — Я слушаюсь его. Честное слово! Слушаюсь, как отца. Ой, смотрите, смотрите!

Над парком взорвался фейерверк. Один за другим стали распускаться, сжигая ночь, огненные цветы. Их лепестки — золотые, красные, зеленые — падали в воду. Москва-река подхватывала их и несла, — словно спешила передать огни фестиваля другим рекам, послать во все концы света.

К вам идет почтальон - img_14.jpeg

ШКИПЕР С «ОРИНОКО»

К вам идет почтальон - img_15.jpeg
К вам идет почтальон - img_16.jpeg

1

Откладывать больше не к чему. Всё равно ведь, — как ни раскидывай умом, как ни высчитывай, другого выхода нет. А раз нет, то незачем и тянуть с этим делом.

Он, бедняга, не знает, что? ему предстоит. Вот он стоит у причала и охорашивается на солнышке, — наш «Ориноко». Он ждет своего хозяина, а не знает, что хозяин давно уже порешил отдать его в чужие руки. Еще в прошлом месяце был у меня разговор с Бибером. Я спросил его, не возьмет ли он «Ориноко» в свою мастерскую. Но Бибер заломил такую цену за ремонт, что мне только одно и остается — продать бот. Биберу, верно, это и нужно было.

— Могу вам предложить другое, — сказал он, подвигая мне ящик с табаком. — Я куплю вашу посудину.

— Горький у вас табак, — ответил я. — Мой слаще, господин Бибер.

— Подумайте, господин Ларсен, — сказал он.

— Хорошо, я подумаю, — обещал я.

А думать, собственно, нечего. К кому пойдешь, кроме Бибера. Я бы, не мешкая долго, отвел бот, если бы не бабушка Марта. Запало ей в голову, что вот-вот вернется Аксель.

— Посмотри на его карточку, — говорит она. — Он смотрит как живой. Никогда он так не смотрел. Кажется мне почему-то, что он скоро будет дома.

И сегодня она уговаривала меня подождать. Но откладывать дольше я не могу.

— Идем, — сказал я ей. — Простись с ним, если хочешь.

И мы выходим. Солнце перевалило через хребет и залило всю бухту, но тепла от него нет. Студеная нынче весна, недобрая, — точь-в-точь как в первый день оккупации, когда немцы забрали Акселя. С тех пор не видим мы настоящего тепла. Солнце как будто подменили. Апрель на исходе, а оно всё не может обогреть нас.

На камнях, на мостках, переброшенных от одного гранитного желвака к другому, лежит ночная изморозь. Она тает медленно. Холодное солнце не скоро сгонит ее всю.

Бабушка Марта переступает следом за мной по качающимся, хлюпающим лодкам, она крепко держится за мой плащ. Я поднимаюсь на бот и даю ей руку.

— Это что? — спрашивает она, разогнувшись и подобрав с палубы стебелек морской травы. — Так вы с Эриком ухаживаете за кораблем? Не прибрали напоследок!

И как она разглядела крохотный стебелек! Дома без очков ни шагу, — а тут разглядела.

— Постыдился бы, Рагнар, — продолжает она отчитывать меня. — Что если господин Бибер сам пожалует? По кораблю судят и о хозяине. Воображаю, что внизу делается. Нет, не ходи за мной, — отмахнулась она. — Я сама. Ноги еще держат.

Она долго не выходила из трюма, и я не торопил ее. Я ведь знаю, зачем она туда полезла: просто ей хочется побыть одной, проститься с нашим «семейным ковчегом», как говорил Аксель. Я догадываюсь, что? видят сейчас старые глаза бабушки Марты. Нет, не сор на полу. Она видит себя молодой. Она видит, как ее муж, дедушка Карл, в своем синем свитере и войлочной шляпе, откинутой на самый затылок, сколачивает стапель, отбирает брусья для шпангоутов и по расположению сучков отличает доброе дерево от злого, приносящего беду. Как соскальзывает на воду новенький бот с надписью на борту — «Ориноко», а мы, ребята Сельдяной бухты, стоим на скалах и кричим от радости. Среди нас и хрупкая, тоненькая Хильда — дочь дедушки Карла и бабушки Марты, ставшая потом моей женой. И я вижу всё это сейчас, — только, конечно, не так ясно, как бабушка Марта. Я был тогда мальчишкой. Меня, помню, удивила надпись на борту. Что значит «Ориноко»? Никто в Сельдяной бухте не мог толком объяснить. И дедушка не знал. Он прочел это название на большом океанском пароходе и окрестил в честь него свою скорлупку.

Мы, ребята, гурьбой двинулись в соседнюю бухту, к учителю, — выяснять, что? же такое «Ориноко».

«Ориноко» служил нам долго. Когда немцы сожгли наш дом в Сельдяной бухте, мы перебрались в него все трое: я, бабушка и Эрик, мой младший сын. Немало жестоких штормов выдержали мы в нем на севере, у Птичьих островов, куда нас угнали немцы ловить треску и зубатку. На нем мы вернулись после войны в родную бухту, на нем и ушли из нее, побродив по голым скалам, погоревав над пожарищами.

Всему свой конец, как видно. Вот и последний рейс.

— С богом, Рагнар, — говорит бабушка Марта. — Не провожай меня, я одна сойду.

Лицо у нее строгое, как на молитве. Глядя прямо перед собой, она идет к берегу, твердо перешагивая с лодки на лодку. Они трутся бортами, скрипят и всхлипывают.

Теперь бабушка Марта на берегу и будет там до тех пор, пока не потеряет «Ориноко» из виду.

Вот я уже на середине бухты. Ветер тихонько подталкивает старый, залатанный парус, домики на берегу становятся всё меньше, а горы за ними всё выше. Но глаза бабушки Марты, верно, еще не оторвались от паруса.

Ветер слабеет. Такая печальная тишина вокруг, что больно сердцу. Даже чайки сегодня не хотят составить мне компанию, не хотят повеселить меня своими звонкими голосами. Чуют они — нечем поживиться на пустом судне. Подлетела одна, взмыла кверху над мачтой, блеснула белой грудкой и, не издав ни звука, словно испугавшись чего-то, кинулась в сторону.