А вдруг матрос Алешка и вправду приноровится к пещуре? Ну что ж, на то и молодые, чтобы нас, стариков, обгонять.

11

Я уже и сумку надел и только собрался уходить, как явился Мелешко — за горячей водой.

И, не глядя на часы, можно было сказать — минуло семь. Мелешко спускается ко мне за кипятком всегда в одно и то же время — минута в минуту. И всегда в жилете поверх сорочки, накрахмаленной точно к празднику. Наливая воду из самовара себе в стаканчик, он сообщает, что бреется ежедневно, и объясняет, почему. Не избежал я этой лекции и сегодня.

— Некоторые опасаются за кожу, — сказал Мелешко. — Но, я бы сказал, наоборот: волос за сутки не успевает сильно отрасти, и коже легче.

«Завел! — подумал я с досадой. Лучше бы поделился, о чем вчера с Гуляевым беседовал!» Я приготовился слушать наставление до конца, но Мелешко оставил начатую тему.

— В экспедицию, значит, собрались? — спросил он. — В Зимние горы?

Я, должно быть, вздрогнул. Кусок семги упал с вилки на стол. Ведь я думал, о походе моем никто, кроме меня и Саввы, не знает. Стало быть, Савва открыл ему! С какой стати? Я мог только гадать, много ли Савва сказал Мелешко, и поэтому от себя не прибавил ничего. Притворился, что рот у меня набит, и кивнул.

— Это хорошо, — сказал Мелешко. — Откладывать было бы нецелесообразно.

Я молчал.

— Очень хорошо, что вы идете, — закончил он.

— Извините, — молвил я. — Неясно.

Он стоял в жилете, скрестив на груди руки, и о чем-то размышлял. Мой ответ заставил его очнуться.

— Желаю вам благополучно дойти. Достигнуть вашей цели.

Он шагнул ко мне и пожал мне руку. Я смущенно поблагодарил.

Ему-то что? Чего он-то чает от моего похода? И почему сейчас самое время? В голове у меня поднялась сумятица и вид у меня, должно быть, был дурацкий, а он еще раз, без улыбки, но ободряюще, стиснул мою руку и слегка встряхнул:

— Видите, дело в том, что сегодня Афонин отправился с той же миссией в горы, к той мастерской.

К мастерской? Я прирос к полу. Ах вот как! Передумал я много за все эти дни, но чтобы там, в Зимних горах, встретиться с Афониным… Нет, это не приходило мне в голову. Что ему надо? Нужда должна быть крайняя пускаться одному, не зная как следует местности, в такую дорогу. Что ж, удивляться нечего. Для себя старается. Положение его пошатнулось, надеется поправить.

А Мелешко мне:

— Я приглядывался к Афонину. Опасаюсь — его информация может оказаться ненадежной. Он трусоват и невыдержан. Я пошел бы сам, но, к сожалению, подобные кроссы уже не по мне.

Вот тебе и отрывной календарь. Приглядывался! А я-то думал…

— Письмо Арсения Куликова, — спрашиваю, — вы читали?

— Разумеется. Меня оно вполне удовлетворило. Я сам пришел к тем же выводам. Куликова, по-моему, следует считать свободным от подозрений в каком-либо недобропорядочном умысле.

Минут пять я стоял, ликуя, глядя на дверь, закрывшуюся за Мелешко, а потом вышел и ноги сами понесли меня из деревни.

Вот и море. Огибая бугры, поросшие лесом, вьется узкий песчаный край суши, моя дорога. До чего же длинная она сегодня!

Ветер ночью стих. Волны всё еще плещут, несут свою палубную вахту, отмывают песок, но белых гребешков уже не видно, а вода из желтой сделалась свинцовой, потому что муть осела на дно. Но не было бы перемены к худшему! На небе, кое-где чистом, обозначились легкие, словно перекрученные облачка, в вышине столкнулись два ветра. Какой осилит? Конечно, вёдро будет непременно, не минет же лето без него, но перед тем, как установиться тихой погоде, ветер возьмет, свое сполна, отыграется штормом.

Ненадежное это затишье. А мне и так беспокойно. Незачем спешить, а спешу.

Ро?здал я на тонях почту и достиг смолокурни к вечеру. У Самохваловых я ночевал. Утром Анна сунула мне узелок с ватрушкой.

Самохвалов проводил меня до вала. Простился с ним, сел на пенек, перемотал портянки. Великое дело — перемотать в походе портянки!

Ну, давай, Евграф! Шагом марш! Не оглядывайся. Вся твоя надежда на ноги. Вспомни, как бывало в наступлении, на Псковском участке. Однажды вот через такое же болото пятьдесят километров за день прошли.

Здесь природа потрудилась, спасибо ей, соорудила, словно специально для меня, дорогу.

Вал сухой, порос жесткими травами, сосняком. Под сапогами песок скрипит. А местами вал тонет в трясине, заплывает черной грязью.

Еще часа три шел я по валу. Горы, вот они, за болотом сразу. Всегда в дымке, как в снегу, — оттого, верно, и названы Зимними. Конечно, если взять и поставить рядом гору Ай-Петри в Крыму, куда я лазал с экскурсией из санатория, то это не более как холмы. Но по нашим краям — горы. А подъем тут несравнимо тяжелее, местность что ни есть дикая. В ложбинах лесная чаща немыслимая — в ней только топор Николая Куликова и стучал. Бурелома там, гнили скопилось — страсть! Да еще завалы камня. Но главное препятствие — глина. Хорошо, дождей давно не было, а то нечего и соваться туда.

Николай водным путем к своей пещуре проник, а по суше, ох, намаешься!

Два пота с меня сошло, пока я на хребет взобрался. Глина хоть и застыла, пообсохла, а всё же скользкая она, всё, проклятая, норовит сбросить меня назад! Да, хуже болота такая суша! А что тут творится осенью или по весне, когда потоки глины свергаются с откосов!

Говорят, до войны один пастух забрел сюда и погиб, так и не нашли его. Не курбатовский, — из Пахты.

Повыше, на ветру, на солнечном припеке, глина тверже, трещины во все стороны разбегаются, как паучьи лапы. Торчат редкие сосны. За ними, далеко впереди, открылось море. Но не туда надо мне смотреть. Шагаю я, глядя всё время вниз, в излучину Гагачьей реки, шумящей слева, под обрывами. То и дело показывается сквозь заросли ее мутная густо-желтого цвета вода.

На ней, на реке Гагачьей, поставил Николай свой завод. Многое с тех пор изменилось. Говорят, там пожар лесной прошел, тому годов пятнадцать. Давно исчез пал, прикрылась его чернота новой зеленью, не сохранилось, поди, и уголька. Но вековой лес начал как бы мельчать. Я напрягал зрение, стараясь различить хоть обгорелый тычок, и наконец заметил не один такой ствол, а три, на поляне, среди кустов малины. Верно, тут, поблизости…

Но признаков постройки я пока не видел. Если огонь уничтожил, — печная кладка должна уцелеть.

Прошел я дальше по хребту, осматривая долину. Красная полоса глины пересекла лес, протянулась к реке, а за ней стеной стоят могучие деревья. Эти старше самого Николая, не то что его мастерской. Я уже стал спускаться, чтобы получше разведать местность, как вдруг в зелени хвои блеснула другая зелень, светлее и ярче. Она была почти белой, эта диковинная зелень, и я смотрел на нее, смотрел, и сердце у меня заколотилось в груди.

Нет, не хвоя это и не малинник, отливающий серебром. Мох! Ну да, мох на ветхой крыше, вот что это такое! Не помня себя, я сбежал вниз. Да, так и есть! Господи, да есть ли человек счастливее меня!

Не сгорел завод! Не сгорел!

Огонь немного не дошел до него. Метров тридцать. Глина спасла постройку, отразила пожар. Всё еще не веря удаче, я подошел и приложил руку к бревенчатой стене. Она покосилась, а с другого бока упала. Держится лишь половинка крыши, и то не сразу догадаешься, на чем. Облепили мастерскую кусты, раскудрявились кругом папоротники, сруб взяли штурмом жучки-древоточцы, просверлили бесчисленными своими ходами, а под нижним бревном вырыл нору какой-то зверь, должно быть, барсук. Немного осталось от строения, название одно — завод. Но суть-то разве в этом!

Под крышу я вошел прямо по бревнам, лежавшим на земле и оплетенным травой, по двери, соскочившей с ржавых петель. На дубовой, еще довольно крепкой оси — колесо с лезвием, тоже изъеденным ржой. Наверное, здесь Николай и его отец обкалывали пещуру, а там, у другого колеса, поменьше, пускали в окончательную отделку.

Впрочем, не знаток я техники, не по моей это части. Может, и не нужно это всё, устарело, и наладится производство другим каким-нибудь способом.