Первая его мысль была о Касе. Кого же еще влекут бумаги Леопольда Дюка? Сердце Ковалева забилось, он рванулся было, чтобы кинуться навстречу, но удержался. Можно ведь испугать ее. Стараясь не шуметь, он прошел в переднюю и стал у косяка. Сейчас, вот сейчас она покажется в черном квадрате, будет здесь…
Шаги раздавались громче, до слуха донеслось дыхание женщины, она явно устала. Одолела два пролета — и устала. И шаги ее на нижней площадке — медлительные, неуверенные — не похожи на Касины.
Кто же?..
Ковалев ждал. Из темноты вынырнула голова в платке-тюрбане. Алиса?..
На площадке она погасила фонарик. Алиса! Ковалев отшатнулся. Он уже облюбовал себе уголок для засады — у стенки, за огромным дубовым ларем.
Фонарик зажужжал снова. Алиса вступила в переднюю. Ковалев, улучив момент, юркнул назад, на площадку. Путь Алисы он мог проследить на слух, не обнаруживая себя. Она ходила по комнате, фонарик жужжал не переставая. Ковалев спустился во второй этаж, теперь шаги звучали над ним, с потолка сквозь доски сыпалась пыль.
Потом заохала, застонала ветхая, обреченная на слом лестница. Алиса уходила.
— Фу ты, господи! — услышал Ковалев. — Трущобы. Шею сломать можно…
Ей было жутко в пустом доме, жутко от тишины. Ковалев двинулся за Алисой. Сошел с крыльца, пересек двор, миновал ворота.
Он долго шагал за Алисой, петляя по узким, темным переулкам. Она исчезла под сенью деревьев, в маленьком сквере, сжатом каменными громадами. Сквозь листву глухой аллеи Ковалев услышал, как Алиса позвала:
— Уста! Уста!
Потом сплелись два голоса, — Ковалев не разобрал ни слова. Мужчина сердился, требовал. Алиса покорялась.
Вскоре Алиса ушла. Тихие шаги замерли в чаще акаций. Собеседник ее курил, беспокойно ерзал на скамейке. От времени до времени падал в каменный колодец ветер, крутил острые песчинки, сбивал стручки с веток. Человек кашлянул, в траву светлячком полетел окурок. Зашаркали по гравию подошвы.
Долго еще Ковалев следовал за этим человеком, по лабиринтам старого города, мимо спящих узкоглазых зданий, пока не убедился — перед ним не кто иной, как Уразбаев. Постаревший, седой, сутулый, но он, уста-пловчи!
Ковалев вышел на набережную, где открывалась глубокая даль ночного моря, оперся о гранит парапета, отдышался.
Ну и денек! Право, это дело самое удивительное из всех, выпадавших на долю Ковалева. Разрозненные нити действительно стягиваются в один узел, но пока еще решительно ничего нельзя понять. Почему Алиса подчиняется Уразбаеву? Что ему нужно? Почему Алекпера-оглы и бумаги Леопольда Дюка, породнившегося девяносто лет тому назад с людьми Элана, и вообще всё, что связано с этим племенем, окутано тайной и, по-видимому, сознательно оберегается от нас? В чем смысл старой надгробной надписи на языке элиани?
Наутро Ковалев докладывал своему начальнику полковнику Флеровскому. Никаких объяснений у капитана не было, он сообщал факты.
— Видите, не так всё просто, как нам казалось, — говорил Флеровский. — В истории с Алекпером-оглы от нас еще скрыто самое главное. Помните, вы сами спрашивали, почему именно его избрали жертвой провокации? Из десятков, из сотен перебежчиков — его. Значит опасен им был Алекпер-оглы. Мог нам открыть что-то очень серьезное. А? Весь вопрос, что?
— Алекпер-оглы, — задумчиво произнес Ковалев. — Алекпер-оглы из племени Элана. Всё упирается в эту точку. — Он помолчал и прибавил: — Важнее всего для нас Уразбаев…
Флеровский приказал собрать все данные об Уразбаеве и не спускать с него глаз.
12
Вот уже неделя, как Басков в плену.
Его не бьют. Ему приносят кислое молоко, густой, почти черный чай, сильно наперченную баранину. Нередко на столике у топчана появляются вина, ликеры, коньяк. Басков к ним не притрагивается. А однажды к нему вошла женщина — развязная, шумливая, с гнилым зубом во рту. Закатывала цыганские глаза, называла его красавчиком, котенком. Басков испугался, забился в угол. Она выпила, затянула песню: «По Дону гуля-ает…» — и вдруг стала всхлипывать. Потом швырнула на пол стакан, замолотила кулаками в дверь. Ей отперли.
Каждый день Баскова навещает Дюк. Он входит улыбающийся, самоуверенный, садится, вытягивает ноги и заводит речь о разных разностях. Баскову трудно понять, куда он клонит. Чаще всего Дюк рассказывает о своих путешествиях, вспоминает Южный порт, а иногда — доктора Назарова, будто бы дружившего с отцом Дюка. Вызывает на откровенность. Чувствуя сопротивление узника, Дюк напрягает свои актерские способности, играет мускулами своего лица, голосом. Басков видит это. Меняющиеся маски Дюка, его завывающий голос вызывают отвращение. Вот-вот он перестанет играть роль, не выдержит, закричит или ударит…
Дюка бесит молчание молодого пленника, прямой, не очень смелый и всё-таки дьявольски неизменный в своей враждебности взгляд его светло-карих глаз с девичьими ресницами. Но «охотник за скальпами» терпелив. Он старается скрыть досаду, смеется, шутит.
Басков понимает — Дюк присматривается к нему, ищет слабые места, готовится к новому натиску.
Очень часто Басков вспоминает сержанта Стаха, своего старшего друга. Басков спрашивает себя: а как бы Стах поступил на его месте? Стах, может, и добился бы свидания с советским консулом. Стах сумел бы, верно, больше выведать о намерениях Дюка и его шайки.
Юноша с ужасом думает о том, что его опять будут бить. Он боится ослабеть, уступить в чем-нибудь.
Басков уже представляет себе, где он, хотя на прогулку его не выводят. За стеной иногда храпят, бьют копытами лошади, — значит, рядом конюшня. Издали доносятся окрики офицеров, команда, патефонная игла выводит на затрепанной, щелкающей пластинке марши. Там пограничный пост. Но не тот, что против заставы, а другой — заслоненный от наших пограничников лесом. Будучи в наряде, Басков видел сквозь листву лишь крыши деревни, примыкавшей к этому посту.
Деревня близко, а по ночам она еще ближе. Кажется, тут за дверью тявкают псы, плачет ребенок…
Один раз, проснувшись, Басков услышал мотор грузовика, берущего крутой подъем, и от этого заныло сердце. Так живо возникла в его представлении машина, взбирающаяся на косогор у самой заставы. Там — на родной стороне.
В зарешеченное оконце Басков мог разглядеть лишь безглазую рыжую стену. Это, должно быть, сарай. У заколоченных ворот топорщился чертополох. Под окном никто никогда не проходил, — проулок, верно, закрыт, перетянут колючей проволокой. Множество раз, под мерный шаг часового, Басков обдумывал план побега, отвергал, принимался составлять новый.
Как-то, рано утром, из конюшни вывели лошадей, и вскоре часовой кого-то сердито окликнул. Ответил старческий голос, но не Сафара-мирзы. Потом опять заговорил часовой, теперь уже мягче, и старик вошел в конюшню. За стеной звякнуло что-то железное, похоже — лопата. Вскоре Басков догадался: старику разрешили почистить конюшню, взять навоз. Ну конечно, ведь это кизяк, топливо.
Кряхтя, охая, старик скреб лопатой, бросал навоз на тележку, отвозил. Временами он говорил про себя, хлопал себя ладонью, отгоняя слепней, бранил их и плевался.
Вдруг старик негромко забарабанил в дверь к Баскову:
— Эй, живой ты?
У Баскова пресеклось дыхание.
— Эй, комиссар!
Басков чуть не рассмеялся. И, как-то сразу проникнувшись доверием к невидимому собеседнику, придвинулся и шепнул:
— Живой.
— Откуда сам? — зачастил старик, навалившись на дверь. — Откуда? Россия, да? Откуда? Где папа твой, мама где?
— В Саратове, — вымолвил Басков, чувствуя, как тугой комок подступает к горлу.
— И-и-и! — радостно, тоненько протянул старик. — Я был Саратов. Я Астрахань жил. Большой купец Курбанов баржи гонял, я служил. Астрахань знаешь?
Ответить Басков не успел, — старик отпрянул: приближались шаги часового.
Хороший старик! Придет ли опять? Солдат с грохотом запер конюшню. Затарахтела, удаляясь, тележка.
Минуло еще два дня. Старик не появлялся. Дюк приносил альбомы с видами Нью-Йорка, Лондона, Парижа, сулил какие-то путешествия. Басков спрашивал себя — зачем его держат, чего хотят от него? Наверняка его будут допрашивать, выведывать военные тайны. Басков ждал этого, готовился к отпору.