Ронда вышел, а Куинн сел на стуле поудобнее и нахмурился. Через стекло ему видны были макушки трех голов: Ронды с растрепанными волосами, какого-то коротко стриженного мужчины и женская – с тщательно уложенными локонами цвета хурмы.

"Рубашка, – думал он, – да, рубашка и лоскут от нее... Почему в такой жуткий вечер О'Горман не надел куртку или плащ?"

Ронда вернулся с двумя картонными коробками, на которых бегло написаны всего два слова: Патрик О'Горман. Они были наполнены вырезками из газет, фотографиями, любительскими снимками, копиями телеграмм, официальными запросами и ответами на них. Большинство были из полицейских управлений Калифорнии, Невады и Аризоны, но некоторые – из отдаленных штатов, а также из Мексики и Канады. Все было сложено в хронологическом порядке, но, чтобы изучить материал, требовалось время и терпение.

– Можно я это позаимствую на вечер? – спросил Куинн.

– Зачем?

– Хочу кое-что посмотреть внимательнее. Например, описание машины, в каком ее нашли состоянии, была ли включена печка.

– Почему вас интересует печка?

– По словам миссис О'Горман получается, что ее муж выехал из дому в дождь и ураган в одной только рубашке.

– По-моему, про печку нигде ничего нет, – сказал Ронда после минутного замешательства.

– А вдруг есть? Я бы в мотеле не спеша все перебрал.

– Ладно, забирайте, но только на один вечер. Может, вы действительно заметите что-то новое.

По голосу чувствовалось, что он считает затею Куинна безнадежной, и к восьми часам вечера Куинн готов был с ним согласиться. Фактов в деле О'Гормана было мало, версий – множество ("Включая детоубийство, – думал Куинн. – Марте О'Горман малютка Патрик мог смертельно надоесть").

Особенно заинтересовал его отрывок из показаний Марты О'Горман коронеру: "Было около девяти часов вечера. Дети спали, я читала газету. Патрик был весь как на иголках, не находил себе места. Я спросила его, в чем дело, и он ответил, что допустил ошибку, когда днем оформлял на работе какой-то документ, и что ему нужно съездить туда и исправить ошибку, прежде чем кто-нибудь заметит. Патрик такой добросовестный... извините, я больше не могу... Господи, помоги!.."

"Очень трогательно, – думал Куинн, – но факт остается фактом: дети спали и Марта О'Горман могла уехать вместе с мужем".

О печке он не нашел ни слова, а вот фланелевому лоскуту внимание уделялось большое. Кровь на нем была той же группы, что у О'Гормана, и он был вырван из рубашки, которую О'Горман часто надевал. Это подтвердили Марта и двое его сослуживцев. Рубашка была из яркой, желто-черной шотландки, и О'Гормана часто дразнили на работе, что он, ирландец, ходит в чужой национальной одежде.

– Значит, так, – сказал Куинн, обращаясь к стене напротив. – Допустим, я – О'Горман. Мне осточертело быть ребенком. Я хочу сбежать и начать новую жизнь. Но чтобы Марта так не считала, мне нужно исчезнуть при загадочных обстоятельствах. Я инсценирую несчастный случай. На мне рубашка, которую опознает множество людей. Я выбираю день, когда льет дождь и река разлилась. И вот машина сброшена в реку, на дверце болтается лоскут. А я стою в мокрых брюках с двумя долларами в кармане, и до родного города – три мили. Гениально, О'Горман, просто гениально!

К девяти часам он готов был поверить в бродягу, голосовавшего на дороге.

Глава 4

Куинн ужинал в кафе "Эль Бокадо", через дорогу от мотеля. Развлекаться в Чикото было особенно негде, и кафе было битком набито фермерами в гигантских стетсоновских шляпах и рабочими с нефтяных приисков в комбинезонах. Женщин было мало: несколько жен, в девять начавших волноваться, что к двенадцати надо быть дома, четверо девушек, отмечавших день рождения, – шуму от них было куда больше, чем от двух проституток, сидевших у стойки бара; женщина лет тридцати с чопорным, без косметики, лицом, нерешительно остановившаяся у входной двери. Ее голову украшал синий тюрбан, на носу сидели очки в роговой оправе. У женщины был такой вид, будто она рассчитывала очутиться не в "Эль Бокадо", а в Ассоциации молодых христианок и теперь не знает, как из этого вертепа выбраться.

Она сказала что-то официантке. Та, бегло осмотрев зал, остановила взгляд на Куинне и подошла к его столу.

– Вы не возражаете, если к вам сядет вон та дама? Она уезжает автобусом в Лос-Анджелес и хочет сначала поесть – на автобусных остановках плохо кормят.

То же самое можно было сказать и об "Эль Бокадо", но Куинн вежливо произнес:

– Пожалуйста, я не возражаю.

– Большое спасибо, – сказала женщина, садясь напротив и опасливо озираясь по сторонам. Вы меня просто спасли!

– Ну что вы.

– Нет, правда! В этом городе, – продолжала она с брезгливой миной, – порядочной женщине страшно ходить одной по улице!

– Вам не нравится Чикото?

– Разве тут может нравиться? Ужасно неприятный город. Потому я и уезжаю.

"Если бы она подкрасила губы и надела шляпку, из-под которой волосы видны, – подумал Куинн, – то в неприятном городе стало бы одной приятной женщиной больше". Впрочем, она и так была хорошенькой – подобного рода бесцветная красота вызывала у Куинна мысли о церковном хоре и о любительских струнных квартетах.

За рыбой с картошкой и капустой она сообщила Куинну свое имя (Вильгельмина де Врие), род занятий (машинистка) и заветную мечту (стать личным секретарем какого-нибудь важного человека). Куинн тоже сообщил ей свое имя, род занятий (сыщик) и заветную мечту (уйти на покой).

– Сыщик? – повторила она. – Значит, вы полицейский?

– Почти.

– Фантастика! И вы сейчас что-нибудь расследуете?

– Лучше будет сказать, что я тут отдыхаю.

– Но никто не приезжает в Чикото отдыхать! Наоборот, все хотят отсюда уехать!

– Меня интересует история Калифорнии, – сказал Куинн, – например, откуда взялись названия некоторых городов.

– Ну, это просто, – разочарованно произнесла она. – В конце прошлого века сюда из Кентукки переселился какой-то человек. Он хотел выращивать здесь табак – лучший в мире табак для лучших в мире сигар. Чикото и значит – сигара. Только табак тут не уродился, и фермеры переключились на хлопок – это оказалось прибыльнее. Потом открыли нефть, и сельскому хозяйству в Чикото пришел конец. Видите, я вам все рассказала. – Она улыбнулась, показав ямочку на левой щеке. – Теперь ваша очередь. Откуда вы?

– Из Рино.

– Что вы здесь делаете?

– Изучаю историю Калифорнии, – правдиво ответил Куинн.

– Странное занятие для полицейского.

– Как говорят в Хобокене, chacun a' son gout[5].

– Наблюдательные люди живут в Хобокене, – пробормотала она, – очень наблюдательные.

Хотя в ее лице ничего не изменилось, у Куинна возникло ощущение, что его дурачат и что если мисс Вильгельмина де Врие поет в церковном хоре или играет в струнном квартете, то она фальшивит – возможно, просто так, из хулиганства.

– Ну правда, скажите честно, зачем вы приехали в Чикото? – спросила она.

– Мне нравится местный климат.

– Ужасный.

– Местные жители.

– Пренеприятные.

– Местная кухня.

– Голодная собака не притронется к этой еде! Вы меня вконец заинтриговали. Ставлю доллар против пончика, что вы здесь по делу.

– Я рисковый человек, но пончика предложить не могу.

– Не смейтесь, а скажите лучше, что вы расследуете. – В сине-зеленых глазах за толстыми стеклами очков вспыхнул огонек. – За последнее время ничего интересного здесь не происходило, значит, это что-нибудь старое... Какая-нибудь история, связанная с деньгами, с большими деньгами, да?

На этот вопрос Куинн мог ответить без колебаний.

– Мои истории никогда не бывают связаны с большими деньгами, мисс де Врие. А вы имели в виду что-нибудь конкретное?

– Нет.

– Так вы, стало быть, едете в Лос-Анджелес искать работу?

вернуться

5

Каждому свое (фр.).