— При этом следовало самое подробное описание личностей, предполагаемого возраста, профессии, места жительства и всех известных мне подробностей, словом, самое полное и точное указание всего относящегося к вашим личностям, и затем мой подробный адрес: «Обращаться к господину шевалье Зопиру де ла Коломбу, Отель „Вашингтон“, четвертая улица в Нью-Йорке»… Но все было напрасно!… Никакого положительного сведения о вас я не получил и невольно краснею при одном воспоминании о том, что есть на свете люди, столь беззастенчивые, столь злосердечные, что позволяли себе насмехаться над моей тревогой и беспокойством, сообщая мне сведения вроде того, что оба вы поступили в монастырь в Квебеке, или что вы в настоящее время выставлены в витрине анатомического музея в Бостоне в виде прекрасных скелетов… и тому подобное.

И вот после целых десяти недель разлуки, самой тяжелой мучительной разлуки, показавшихся мне целыми десятью столетиями, — моя счастливая звезда приводит меня в Новый Орлеан; я останавливаюсь в гостинице «Белый Конь» и здесь встречаю вас!… Нахожу вас, как долго и тщетно разыскиваемый клад!… Согласитесь, что в этой встрече есть нечто чудесное, нечто необычайное, и я, действительно, могу быть в восторге и ликовать от радости.

Но ни отец мой, ни я, не имели ни малейшего желания проявлять необычайную радость по случаю этого неожиданного и весьма для нас нежелательного свидания и с великой охотой отправили бы этого несносного, навязчивого господина ко всем чертям. Но в присутствии всего общества нам невольно пришлось отложить до более удобного времени выражения нашего крайнего неудовольствия и досады, а здесь мы удовольствовались только тем, что отвечали явной холодностью злополучному шевалье де ла Коломбу и не отвечали ни слова на его вопросы. Но он был не такого рода человек, чтобы смутиться такой малостью! Не обращая внимания на то молчание, с каким мы отвечали на его уверения в любви и привязанности к нам, он принялся подробно рассказывать, что именно привело его в Новый Орлеан.

Тот родственник, от которого ему приходилось получить, по его расчетам, наследство, жил раньше в Луизиане. Ему предложили отправиться сюда за различными справками и необходимыми для дальнейшего хода дела документами. Из его рассказа видно было только то, что те юристы, адвокаты и ходатаи по делам наследства, по письмам которых бедняга шевалье де ла Коломб приехал в Америку из Франции, по прибытии его в Нью-Йорк с первого же взгляда поняли, с каким человеком они имеют дело, и, выманив у него под видом вознаграждения за свои хлопоты и труды почти все, что имел при себе в наличности их доверчивый клиент, воспользовались первым удобным случаем, чтобы отделаться от него. Но бедняга, по-видимому, даже вовсе не подозревал, что они могли насмеяться над ним, отправив его в Новый Орлеан, и с полной уверенностью говорил теперь о том, как он станет отыскивать в приходских книгах различные акты о смерти, погребении и чуть ли не о рождении и крещении своего дальнего родственника, наследником которого он являлся по уверениям его поверенных и адвокатов.

Нам положительно было жаль этого беднягу с его невинной, детской доверчивостью, но при всем том, он явился сюда так некстати, что нам положительно невозможно было мириться с тем, как он постоянно врывался в нашу жизнь. А потому по окончании завтрака, выйдя из-за стола, мой отец очень сухо сказал ему, что просит его последовать за нами в нашу комнату.

— Я хочу сказать вам несколько слов! — добавил мой отец таким тоном, который для всякого другого мог бы показаться оскорбительным.

Но шевалье де ла Коломб не имел привычки оскорбляться всякой малостью.

— Я весь к вашим услугам, господин Жордас, — ответил он со свойственной ему невыносимой любезностью, тотчас же вставая из-за стола, — я особенно счастлив, если могу служить вам чем-нибудь! Располагайте, прошу вас, мной и всем, что мне принадлежит. Поверьте, я буду этим крайне счастлив! — И отвязав от своего стула ленточку, на которой он водил за собой своего черного кота, захватив с пола стоявшую у него, как всегда, между ног кожаную сумку, он с чувством полного достоинства, почти торжественно последовал за нами.

Заперев за собой дверь, мой отец, не попросив его даже присесть, сразу обрушил на него весь свой гнев.

— Милостивый государь, — сказал он, видимо, делая над собой усилие, чтобы оставаться спокойным, — я попросил вас последовать за мной сюда, потому что хочу объявить вам нечто неприятное для вас. Я был весьма рад, если бы вы избавили меня от этой печальной необходимости. Но теперь не вините никого, кроме самого себя, в том, что я вынужден буду высказать вам прямо. Дело в том, милостивый государь, что дружбы вашей я не искал и вовсе в ней не нуждаюсь и теперь формально прошу вас окончательно, раз и навсегда, избавить меня от нее. Я полагал, что дал вам это понять довольно ясно, расставшись с вами в Нью-Йорке, даже не простясь. Но так как вы не пожелали этого понять и вынуждаете меня говорить с вами так, как я никогда еще во всей своей жизни ни с кем не говорил, — то честь имею просить вас не обращаться впредь ни с какими разговорами ни ко мне, ни к моему сыну, ни здесь, ни в каком бы то ни было другом месте, ни на публике, ни наедине, и вообще совершенно оставить нас в покое и не заниматься нами больше, а вести себя так, как если бы нас вовсе не существовало… поняли вы меня теперь?

Право, трудно было бы, кажется, сказать, что на этот раз сказал и сделал бы в данных условиях всяких другой, нормальный человек на его месте, выслушав такого рода любезности. Но шевалье Зопир де ла Коломб был человек не от мира сего, и потому и тут остался верным себе. Он ни одной минуты не помыслил о том, чтобы понять слова отца в том смысле, в каком они были сказаны, или поверить тому, что эти слова были вызваны его собственной несдержанностью и болтливостью. Расставив ноги, выпучив глаза и разинув рот, он с минуту стоял неподвижно на своих длинных тощих ногах, точно статуя недоумения и печали, и затем вдруг разразился слезами.

— Господин Жордас, господин Жордас! — воскликнул он душераздирающим голосом, полным самого непритворного отчаяния, — надо, чтобы меня оклеветали в ваших глазах какие-нибудь злые люди! Да, это, несомненно, должно быть так, иначе вы не стали бы так говорить со мною! Умоляю вас, позвольте мне оправдаться в ваших глазах… Скажите, кто тот чудовищный изверг и злодей, который постарался заставить змея клеветы нашептать вам в уши дурное обо мне! Скажите, в чем меня упрекают, в чем обвиняют, что вызвало ваш гнев и неприязнь по отношению ко мне?! Нет? Вы не хотите сказать мне этого? не хотите выслушать моих оправданий, дать мне возможность обелить себя… О, господин Жордас, не будьте так безжалостны… Но вы молчите!… В таком случае обращаюсь к вам, мой юный друг, к вашему чуткому, молодому сердцу! — воскликнул он, схватив мою руку и обливая ее слезами. — Вы добрый, хороший! Вы, конечно, не допускаете, чтобы можно было клеветать на человека и затем не дать ему даже возможности оправдаться… не позволить ему ничего сказать в свою защиту, даже не хотеть выслушать его… Ведь вам известно, как сердечно, как глубоко я привязался к вам… Вы знаете, какие сладкие часы взаимной дружбы и доверия мы проводили с вами во время этого незабываемого путешествия! Умоляю вас об одном только, скажите, в чем состоит то преступление, в котором меня обвиняют, и чем я мог оскорбить вашего отца, к которому я всегда питал такое безграничное чувство преданности и уважения?

Как мог я объяснить бедняге, что его главное преступление состояло в том, что он был навязчив и несносен, надоедлив и болтлив выше всякой меры, что сама его любезность, услужливость, желание всегда угодить делали его положительно нестерпимым! Все это можно дать понять, заставить почувствовать, но как это сказать человеку в глаза? Даже мой отец, человек в высшей степени находчивый, положительно не нашелся, что ответить ему, но наконец уцепился за одну из мельчайших подробностей и в виде объяснения сказал: