Таким образом установилось это мрачное заключение, в продолжение которого состояние здоровья командира все время ухудшалось.

Сильный шум на палубе прервал нашу беседу. Я поспешил выбежать наверх, успев, однако, предупредить Розетту о сильной буре и предстоящей серьезной опасности.

Выбежав на палубу, я тотчас же осмотрел все, желая показать экипажу, что я отнюдь не намерен нарушить своего обещания и всеми силами готов содействовать спасению «Эврики».

Ураган свирепствовал с неистовым бешенством, рвал и ломал все, что мог. Только что им был сломан грот-марса-рей, который повис, запутавшись в снастях. Чрезвычайно высокие мачты «Эврики» гнулись под жестоким напором урагана, как гибкий тростник, и, казалось, готовы были сломаться каждую минуту. В то время люди еще не додумались до гениальной мысли отклонять их назад к корме, с целью сделать их более устойчивыми. Несмотря на то, что на «Эврике» не оставалось уже ни малейшего клочка паруса, нас несло с головокружительной быстротой, несло как щепку, увлекаемую бурным, стремительным потоком вниз по течению. Двое из наших людей были ранены сломавшимся и обрушившимся на палубу грот-марса-реем. Взобраться наверх и перерезать все поврежденные снасти было делом далеко не минутным и нелегким. Кроме того, пришлось спустить все эти снасти вниз, распутать там, где они зацепились за другие, не поврежденные, затем убрать все это с палубы, все обломки рей и обрывки снастей.

Эта трудная, утомительная работа, да еще при таком ужасном ветре, привела весь экипаж и Вик-Любена в самое дурное расположение духа, а потому я не счел удобным обращаться к ним со своими расспросами или потребовать свидания с отцом. Удвоенным старанием и самым деятельным наблюдением за судном я старался доказать всем им свое искреннее желание спасти «Эврику» и исполнить как можно добросовестнее свое обязательство.

Без сомнения, я много способствовал тому, что судно уцелело и все мы не пошли ко дну, как этого почти ежеминутно можно было ожидать, так как даже теперь, когда я целые шестьдесят лет провел в море, я смело могу сказать, что второй такой бури не видал. Нет ни малейшего сомнения, что предоставленные самим себе Брайс и Вик-Любен никогда не могли бы справиться с ней. Ежеминутно судно получало страшные толчки; минутами нас неудержимо несло вперед, минутами мы делали скачки; в такое время руль должна была держать опытная, внимательная и чуткая рука. Громадные волны заливали палубу и, того и гляди, готовы были смыть кого-нибудь из людей.

Среди этого страшного потопа ежеминутно обрушивались на нас новые беды: то марсель переломится, как стекло, и, падая, убьет на месте матроса и ранит трех других, то сорвет еще рей и унесет прямо в море. Все снасти до того перепутались, что не было никакой возможности разобраться в них. Блоки, раскачиваясь над нашими головами, висели в воздухе, как дамокловы мечи или летучие палицы, готовые обрушиться на нас; тяжелые канаты поминутно падали нам на спину и на плечи; страшные ливни пронизывали нас положительно до костей, не оставляя ни одной сухой нитки. Все огни были погашены, а ночь была такая черная, беспросветная, непроглядная, что этот давящий мрак казался осязаемым и наводил на всех какой-то суеверный ужас. Таково было наше положение в продолжение целых двенадцати часов. Добавьте к этому еще мучительную неизвестность относительно участи моего отца, неизбежную близкую смерть Жана Корбиака, серьезную опасность, грозившую бедной Розетте, и притом еще уже вполне сложившееся убеждение, что все мои старания, все усилия, вся эта напряженная борьба со стихией неизбежно должны были кончиться гибелью и смертью так или иначе. Минутами у меня являлось такое представление, будто меня несет взбесившаяся лошадь, несет прямо в глубокую бездонную пропасть, а я лишь всаживаю ей шпоры в бока, чтобы скорей сорваться в эту пропасть.

«К чему стараться? К чему так выбиваться из сил? — мысленно говорил я себе. — Не лучше ли прямо сейчас же всем пойти ко дну и унести с собой, по крайней мере, то утешительное сознание, что эти негодяи не воспользуются плодами своих преступлений и злодеяний!»

Раза два или три это искушение было настолько сильно, что я чуть было не поддался ему и не пустил руль по ветру, чуть было не принес «Эврику» в жертву жадным волнам, повсюду разверзавшим свои голодные, ненасытные пасти. Но каждый раз бессмертный луч слабой, бледной надежды удерживал меня от этого, и я вслед за тем говорил себе:

— Как знать? Подождем еще немного… Ведь это я всегда еще успею сделать!…

Безотлучное присутствие мое на палубе и сравнительно блестящие результаты моих распоряжений и приказаний имели, однако, для меня тот благой результат, что вселили в сердца экипажа убеждение, что все они обязаны мне жизнью, и потому никто из них не посмел оспаривать приобретенного мною права спускаться, когда пожелаю, в кают-компанию.

Пользуясь этим новым правом, время от времени я спускался вниз посмотреть, что там делается. Когда же ураган стал немного утихать, я стал ходить туда завтракать, ужинать и обедать вместе с Розеттой, Клерсиной и Флоримоном. После двух суток отчаянной борьбы с рассвирепевшей стихией циклон стал незаметно переходить в обычную, хотя и сильную, бурю, которая продолжалась еще двое суток.

Теперь уже самая грозная опасность миновала, но все мы были страшно истомлены и разбиты беспрерывной работой у насосов, качкой, отдыхом на четверть часа, поминутно прерываемым новыми тревогами…

Наконец, на пятые сутки поутру ветер стал слабеть под влиянием мелкого частого дождя, который, по-видимому, не обещал быть продолжительным. Почти немедленно, как будто этот дождь состоял из капель масла, море успокоилось. Правда, по нему все еще ходили громадные волны, но они были длинные, равномерные и качали нас еще час-другой на своих зыбких, но могучих хребтах, затем и они стали мало-помалу утихать и наконец совершенно слились с гладью тихой поверхности вполне спокойного моря. На небе клочки ясного голубого цвета небесной лазури стали проглядывать тут и там между темными тучами и облаками; самые тучи стали как будто расходиться и расплываться, становясь менее темными. Циклон прошел.

ГЛАВА XVIII. Смерть Жана Корбиака

Спустившись около десяти часов утра в кают-компанию, я застал там Розетту и Клерсину изнемогающими от усталости; обе они всю ночь напролет ухаживали за своим дорогим больным. Страшная качка и толчки последних ночей окончательно сразили его, он умирал, и дочь его отлично сознавала это.

— Это — конец! — сказала она мне тихим шепотом, когда я показался на пороге кают-компании.

Затем девушка на минуту смолкла, стараясь совладать со своим горем. Она не плакала, не жаловалась, как другие женщины в таких случаях, только прекрасные глаза ее были полны невыразимой муки.

— Клерсина, — сказала она после минутного молчания, — поди, разбуди тихонько Флоримона, одень и приведи к отцу: он желает видеть нас всех около себя…

Бедная негритянка, подавляя душившие ее рыдания, пошла исполнить приказание.

— Он говорит?… — спросил я Розетту.

— Да, в последний раз!

Мы осторожно вошли в комнату. Жан Корбиак приказал приподнять себя на подушках и, казалось, сидел, а не лежал на своей кровати. В лице его произошла уже страшная, роковая перемена. Того привычного огня, каким всегда горели его большие, выразительные, полные ума и энергии глаза, теперь уже не было. Кроме того, он казался теперь гораздо спокойнее, чем за все три последних дня. Быть может, у него уже просто не стало силы страдать. Я говорю, конечно, о его физических страданиях, так как нравственные его мучения не имели пределов. Он, который ни разу во всей своей жизни не сдавался, который всегда отважно вступал в бой с людьми и стихиями, непобедимый воин и моряк, который один умел вести победоносную борьбу с всесильной тогда Англией и в продолжение целых четырнадцати лет отказывался признавать значение Ватерлоо, попал в руки презренного шпиона, отброса Луизианы!… Томимый таким сознанием, он находился точно в тисках, как лев, пойманный в капкане; он одновременно был поражен и в своей гордости, и в своих детях, и состоянии, и жизни, принужденный видеть единственную дочь свою в зависимости от гнева или милости этого негодяя и сознавая, что увлекает за собой в бездну не только эти дорогие ему существа, на которых сосредоточились все его чувства, вся его нежность и любовь, и ту преданную, чудную женщину, которая всегда заменяла им мать, но еще и отца моего и меня!… О, надо только себе представить эту страшную душевную пытку, надо ее понять так, как понимал ее я, близко узнав его за эти три недели печального безмолвия и заключения! Какой ужасный ряд страданий пережил этот человек!… Сколько невыносимых унижений для такого героя, для его гордой, благородной души пришлось ему безропотно снести!… Какая мука для его честного, благородного и великодушного сердца!… Нет, право, Жан Корбиак слишком много страдал и слишком много испытал невыносимых мук, чтобы не приветствовать от души эту смерть, которая являлась для него желанной освободительницей. Как ни велико было мое горе потерять его, я не мог не сознать, что эта смерть являлась желанной гостьей.