В этот момент я случайно взглянул на Розетту. Глаза ее сияли сквозь слезы счастливой гордостью и будто говорили, продолжая мысль доброй негритянки: «И никогда ты не увидишь детей, которые бы так гордились своим отцом, как мы!»

Даже и личико Флоримона выражало ту же самую мысль. А я, подобно им, был счастлив тем, что я — сын

Ансельма Жордаса, и горел нетерпением увидеть поскорее того прославленного героя, которого так любил и которому с такой преданностью служил мой отец.

Через несколько часов мы должны были увидеть его: мы подходили к самой Сабине, а по ту сторону реки был Техас.

С рассветом мы переправились через Сабину с оружием, снарядами и багажом на громадном пароме, недавно устроенном близ индейской деревни племени тольтэков. Теперь мы наконец были уже в Техасе.

Эта громаднейшая территория, население которой весьма немногочисленно, за исключением только тех долин, которые тянутся по направлению к южному побережью, в 1836 году объявила себя совершенно независимой после поражения генерала Санта-Ана, и затем, девять лет спустя, то есть в 1845 году, вошла в состав Америки. В мае 1829 года, в то время, когда происходили описываемые здесь события, Техас находился в номинальной зависимости от Мексики. Но постоянное ожидание восстания и сопротивление мексиканским властям, которых здесь вовсе не признавали в продолжение уже более двадцати лет, до такой степени ослабили всякую политическую связь этой отдаленной провинции, населенной почти исключительно дикими кочевыми племенами индейцев и несколькими сотнями англо-американских колонистов, что она уже считалась как бы предоставленной самой себе и вполне независимой. Это-то именно обстоятельство и являлось одной из главных привлекательных сторон этой страны, отличающейся, кроме того, невероятным плодородием, мягким и ровным климатом и полной свободой, столь драгоценной для всех любителей приключений и людей с сильным, независимым характером. Поэтому сюда стекались такого сорта люди со всех концов света. Те же причины заставили и Жана Корбиака избрать Техас главным местом для своих операций.

Оставив в стороне песчаные равнины и болота, уходящие к морю, мы уже около двух часов находились на холмистом плато, покрытом бесконечными роскошными пастбищами, на которых гуляли на воле громадные стада быков, овец, табуны лошадей, а вдали, к северо-востоку, вырисовывались на горизонте цепи голубых холмов — последние остроги скалистых гор. Бесчисленное множество рек и речонок, через которые мы переправлялись вброд, чудесные леса кедров, сикомор, акаций, кленов разнообразили громадное пространство выжженных солнцем лугов своими серебристыми полосами или темными островками, разбросанными там и сям.

Вдруг Клерсина, привстав на своих стременах и заслонив на мгновение глаза рукой от солнца, обратила к нам свое сияющее лицо и молча указала рукой на группу всадников в семь или восемь человек, окруживших род паланкина и направлявшихся в нашу сторону.

— Командир! — сказала она дрогнувшим от волнения голосом.

— Отец? Клерсина, ты наверно знаешь, что это он? — воскликнула Розетта, вся дрожа от радости, — ты уверена? Да? В таком случае ему лучше!…

— Да, это он, я готова поклясться! — подтвердила она, весело хлопая в ладоши.

Затем, схватив с моего седла Флоримона, так как мы ехали с ней бок о бок, она с радостным смехом стала подбрасывать его в воздух, рискуя уронить его на землю.

Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы пустить своего коня в галоп, следом за мной понеслась Розетта, а затем и все остальные.

Минут десять спустя мы уже поравнялись с той группой всадников, на которую нам указывала Клерсина. Центр этой группы занимал род большого кресла, укрепленного на жердинах, в которые были впряжены два серых мула, а над креслом был сделан полотняный навес вроде балдахина. Под этим балдахином сидел человек, по-видимому, высокого роста, с длинной седой бородой, в широкополой соломенной шляпе и просторном белом шерстяном одеянии, напоминающем своим покроем монашескую рясу доминиканских монахов. Бледное, исхудалое лицо больного, с глубоко ввалившимися глазами, выражавшее безмолвные страдания, дышало несомненной энергией и душевной силой, несмотря на физическую слабость и истощение. Это действительно был тип настоящего «короля моря». В нем было еще больше величественности и мужественной красоты, чем даже в образе, созданном мною в моем воображении, на основании рассказов близких ему людей. Глаза его имели тот же бархатистый блеск, как и глаза Розетты, тонкие линии его губ были те же, что и у его дочери, но только более резко очерчены и с отпечатком глубокой скорби в уголках рта. Увы, он не мог даже приподняться, не мог наклониться к своей дочери, и бледные, точно восковые, руки его напрасно судорожно сжимали ручки его кожаного кресла. Некогда грозный и подвижный Жан Корбиак был разбит параличом, и хотя железная воля этого человека все еще была в нем, бедные члены его оставались беспомощны и отказывались повиноваться ему.

Розетта уже соскочила с лошади и с легкостью птички вспорхнула на носилки паланкина, на те жердины, на которых укреплено было кресло ее отца, и в безумном порыве дочерней нежности и ласки покрывала страстными поцелуями и обливала слезами безжизненные руки своего отца. Обезумев от радости этого долгожданного свидания после столь продолжительной разлуки, она была не в силах выговорить в первое время ни одного слова. Маленький Флоримон, которого Клерсина подняла на руки, также тянулся к отцу и целовал его с невыразимой нежностью. Едва успев насладиться ласками своих дорогих, возлюбленных детей, комендант Корбиак обратил свои взоры на скромно стоявшую поодаль группу, к которой принадлежали мы с отцом.

— Мой дорогой Жордас! — воскликнул он, — мой славный, верный товарищ, я знал, что во всякое время смело могу рассчитывать на тебя!

Отец мой схватил его руку и горячо пожимал ее, стараясь передать этим пожатием всю свою преданность, всю любовь к своему бывшему начальнику.

— Нет, нет, не так! Ты обними меня и поцелуй, как брат, — сказал Жан Корбиак, — мой верный, надежный друг! — говорил он с глубокой нежностью, растроганный до глубины души, как будто при виде своего прежнего товарища в памяти его с новой силой ожили былые годы и былая слава, а также былое горе и скорби давно минувших дней.

Затем настала очередь Клерсины и моя, а также и старого Купидона. Для каждого из нас у Корбиака нашлось прочувствованное слово, сердечный, ласковый привет, слово горячей благодарности. Да, душа в нем все еще была молода и полна чувств и сил! С этого момента я полюбил этого человека, как любил его всю жизнь мой отец, и, пока жив, не перестану любить и чтить его до гробовой доски.

Когда первые моменты волнения прошли и все мы успели немного прийти в себя, стали поговаривать и о том, что следует сделать привал и позавтракать с дороги. Но место, где произошла наша встреча, было совершенно открытое, так что перспектива расположиться здесь на более продолжительное время отнюдь не улыбалась никому из нас. Я стал отыскивать более благоприятную местность для бивуака и вскоре отыскал прелестный уголок на опушке соседнего лесочка. Не долго думая, все направились туда. Мне действительно посчастливилось в этом случае, так как трудно было придумать что-либо лучшее, более живописное и очаровательное, чем этот зеленый уголок. Перед нами, к югу, расстилалось необозримое пространство едва приметным скатом спускавшейся саванны; на самом краю горизонта искрилось и сверкало море, сливаясь с небом; за спиной у нас возвышался густой темной стеной кедровый лес, расступавшийся полумесяцем над лужайкой, поросшей свежим зеленым мхом, и тут же бежал, весело журча, светлый ручеек, кативший свои холодные струи в волны Сабины. Все мы находились в веселом настроении, не исключая даже и нашего больного, который теперь был необычайно весел. Когда его снимали с носилок и устраивали на лужку, он шутил и смеялся так, как, вероятно, не шутил еще ни разу с тех пор, как болезнь приковала его к этому креслу.