После довольно скудного тюремного завтрака, ровно в десять часов утра за нами явились констебли, чтобы препроводить нас в здание суда, помещавшееся на той самой Дворцовой набережной, где мой отец и Розетта накануне вечером сели в шлюпку. Нас немедленно ввели в зал заседания, очень просто и скромно обставленный деревянными полированными скамьями, и поместили на скамью подсудимых, сначала моего отца, затем меня, а немного подальше Клерсину и Флоримона. Как ни были мы полны сознания своей невиновности, но тем не менее положение наше было незавидное. Взгляды многочисленной публики, устремленные на нас с выражением любопытства, смешанным с удивлением, очень стесняли нас. Очевидно, публике было известно, в каком именно преступлении мы обвинялись, и она недоумевала, каким образом белые могли быть замешаны в деле исполнения запрещенных обрядов Воду.
Но присутствие среди нас Клерсины и только что внесенные в зал вещественные доказательства: каменный нож, громадный медный котел и веревки, найденные на месте преступления, и тот, уже всем известный факт, что в госпиталь были доставлены три трупа и один тяжелораненый, — все это наводило публику на подозрения, что в нашем деле кроется что-то неладное. И потому, вероятно, настроение публики было не совсем в нашу пользу.
Господин Андрюс, судья, которому был поручен предварительный допрос, явился в зал суда спустя всего несколько минут после нас, в сопровождении своих секретарей, и занял большое кресло на возвышении, в конце зала суда. Это был человек высокого роста с холодной сдержанностью в манерах, с ясными голубыми глазами, смотревшими прямо и решительно. Он пробежал глазами лежавший перед ним на пюпитре протокол и затем перевел свой взгляд на нас.
— Ввести свидетеля Вик-Любена! — проговорил он по-английски.
Надо заметить, что это было в первый раз со времени моего прибытия в Луизиану, как я слышал речь на этом языке. Я лично знал всего несколько слов по-английски и в этот момент с прискорбием сознавал, насколько это мое незнание могло быть пагубным для меня в такого рода процессе, если бы я был один… К счастью, мой отец за время своего пребывания в понтонных тюрьмах Портсмута научился этому языку, и изъяснялся на нем совершенно свободно, что чрезвычайно помогло нам.
Ввели Вик-Любена, и судья пригласил его немедленно изложить основания, побудившие его арестовать нас. На это тот объявил на исковерканном, но все же до известной степени понятном английском языке, что, будучи извещен накануне вечером о том, что поклонники Воду намерены отпраздновать свое годичное торжество в лесу Понтшартрен, он направился туда с подчиненными и застал нас в тот момент, когда мы готовились приступить к людоедской стряпне, что виновность наша была вполне очевидна, так как четыре трупа уже валялись на траве, костер пылал, котел был уже приготовлен. К счастью, он успел прибыть вовремя, чтобы застать нас на месте преступления, арестовать и собрать все вещественные доказательства. — Я исполнял свои обязанности! — добавил он, — а остальное уже дело судебной власти!
— А вас не удивило, — спросил его судья, — что эти обвиняемые в принадлежности к культу Воду — белые?… Я часто слышал, что в этом обвинялись чернокожие, и среди них насчитывается немало приверженцев этого отвратительного культа, но, признаюсь, никогда не слышал подобного относительно белых!
— Быть может, ваша милость изволит заметить, что среди обвиняемых находится негритянка! — заметил мулат, подчеркивая это слово тоном высшего презрения, как будто собственная мать его не была той же чернокожей негритянкой. — А те двое — ее ближайшие друзья и, вероятно, выразили желание принять участие в празднестве Воду.
— Хм!… — промычал в ответ на это судья, — мне что-то плохо верится в ваши показания, тем более, что в этом деле есть одно обстоятельство, не совсем говорящее в вашу пользу, а именно: один из обвиняемых вами, Жордас, является как раз лицом, подписавшимся под весьма серьезного свойства жалобой на вас, поданной им в суд вчера, а также и под письмом, появившимся вчера во всех газетах Нового Орлеана. Вот почему довольно трудно не предположить с первого же взгляда на это дело, что вы действовали под влиянием известного недоброжелательства к этим людям…
Вик-Любен, который с самого первого момента держал себя весьма неприлично и приниженно, теперь стал положительно гадок.
— Я полагал, что поступаю хорошо, — сказал он, совершенно смутившись, — как следует, застав этих господ на месте преступления, и счел своим долгом арестовать их.
— Словом, в чем же вы обвиняете их, в убийстве, в насилии или в людоедстве?… Определите точно!
— В… в людоедстве! — как-то нерешительно прошептал негодяй.
Едва заметная насмешливая улыбка быстро скользнула по лицу судьи. Я понял, что он признавал это обвинение нелепым, несмотря на всю его чудовищность.
— Какие имеете вы на то доказательства? — продолжал он допрос.
— Наличность преступления, у меня есть свидетели! — бормотал тот.
— И это все, что вы можете сказать?… Прекрасно… Можете удалиться… или нет, оставайтесь здесь! Обвиняемые, — обратился теперь судья к нам, — вы можете совершенно отказаться от защиты своего дела, но если предпочитаете предоставить на суд общественного мнения и мои какие-либо разъяснения этого дела, то даю вам слово!
Тогда мой отец встал и, почтительно поклонившись судье и всему собранию, просто и кратко рассказал все происшедшее: западню, устроенную Вик-Любеном Жану Корбиаку; его бешенство при виде неудачи в таком деле, от которого он рассчитывал разом обогатиться, его угрозы отомстить дочери Корбиака, затем самовольный захват и арест всех нас на чужой территории, его дурное обращение с нами и его отношение к нам, как к своим пленным, и, наконец, внезапное возвращение нам свободы недалеко от Нового Орлеана. Из обвиняемого мой отец превратился в обвинителя: он объявил, на основании собственных слов Вик-Любена, что, будучи уведомлен о том, что должно было произойти в лесу Понтшартрен, тот тем не менее прибыл на место происшествия слишком поздно, чтобы воспрепятствовать убиению маленького Флоримона, которое, несомненно, совершилось бы, если бы мы не успели лично спасти нашего ребенка. Не только мой отец отвергал от себя обвинение в людоедстве, напротив, он был убежден, что более подробное и основательное следствие выяснит соучастие мулата Вик-Любена, обитателя Черного города, с его единомышленниками, участниками культа Воду. Само обстоятельство, что маленький Флоримон был избран намеченной жертвой, сам способ похищения бедного ребенка, словом, все клонилось к тому, чтобы доказать существование низкого, подлого заговора против семьи Жана Корбиака. В заключение мой отец сказал, что изложил здесь все, что ему известно, и просит назначить серьезное следствие, которое неминуемо должно будет доказать полную виновность Вик-Любена и приведет если не к личному нашему удовлетворению, то к тому, чтобы избавить Новый Орлеан от такого недостойного агента, позорящего свое почетное звание блюстителя порядка.
Дружные аплодисменты публики приветствовали последние слова моего отца, и господин судья, считая такого рода манифестацию слишком законной для того, чтобы запретить ее, счел за лучшее сделать вид, что не замечает ее. Произнеся в кратких и простых словах наше полное оправдание, он распорядился немедленно возвратить нам свободу и заявил, что строжайшее следствие будет учинено над действиями и поступками Вик-Любена.
Затем решетка, отделявшая скамью подсудимых от общей залы, раскрылась, и мы оказались на свободе. Первое, что мы сделали, это заключили друг друга в объятия, поздравляя с благополучным окончанием этого дела. Трудно передать словами, с каким чувством глубокой радости я прижимал к своей груди нашего маленького Флоримона, которого нам удалось спасти от такой страшной смерти!… Несмотря на все ужасные впечатления, пережитые им за последнее время, следы которого виднелись еще и теперь на его бледном личике, мужество ни на минуту не покидало его. В тот момент, когда я обнимал и целовал его, мальчик шепнул мне, глядя мне прямо в глаза своим ясным, милым взглядом: