Мертвая тишина была ответом на этот приговор. Конечно, в то время никто не придерживался особо гуманных воззрений или хотя бы того сравнительно более мягкого обращения с людьми, какое мы теперь встречаем на судах, и телесные наказания были тогда в большом употреблении. Каждый матрос мог ожидать, что ему придется когда-нибудь испытать на себе унизительное наказание плетьми. Но это наказание, в качестве предварительной пытки перед казнью, а, может быть, главным образом холодный, презрительный тон, каким было оно отдано, заставили меня невольно содрогнуться.

Но я был дежурный, и мне не оставалось ничего более, как только беспрекословно повиноваться. Чуть ли не более расстроенный, чем сам приговоренный к казни, я повторил приказание командира и назначил людей для исполнения казни. Вик-Любен, обнаженный до пояса, был привязан к грот-мачте. Старший парусник, вооружившись толстой узловатой веревкой, которую он дважды обмотал вокруг своего кулака, был готов по первому знаку начать свою работу.

В этот момент Вик-Любен отчаянным усилием сумел повернуть голову назад и, обращаясь к Жану Корбиаку, молящим голосом воскликнул:

— Командир, не пощадите ли вы бедного человека? — при этом его обычный акцент креола придавал его речи какое-то сходство с детским лепетом и звучал как-то особенно забавно.

Эта неожиданная, наивная мольба о пощаде была так неуместна, что я невольно улыбнулся, но командир и бровью не повел, точно не слыша ничего.

— Начинай! — скомандовал он матросу, державшему плеть.

Я отвернулся. Веревка просвистала в воздухе и с сухим, резким звуком ударилась о тело негодяя, который громко взвыл.

В тот же самый момент другой пронзительный крик раздался с кормовой части — и Розетта, выбежав наверх, с мольбой бросилась на шею отцу.

— Пощадите, пощадите, папа, дорогой! — восклицала она дрожащим голосом. — Простите этого несчастного, который теперь уже не в состоянии никому вредить!… Будьте великодушны! Будьте тем, что вы на самом деле!… Я знаю — этот человек по-прежнему будет ненавидеть вас и всех нас. Знаю, что он не стоит того!… Но не все ли равно?… Простите по доброте своей души!… Простите, дорогой, отец, прошу, молю вас!… — И она, едва держась на ногах, трогательная, бледная и прекрасная, с мольбой простирала руки.

Никто не мог бы отказать ей, тем более ее отец, к которому она вернулась после столь долгого отсутствия.

— Пусть будет по твоему желанию! — отвечал он тоном высокомерного, презрительного безучастия, с каким вообще относился ко всему этому делу. — Отвяжите его, — приказал он, — я дарую ему жизнь по просьбе той, которую он не побоялся оскорбить! Заковать его в кандалы!

Злобная радость тотчас же сверкнула в глазах Вик-Любена. К нему разом вернулся весь его апломб. Едва только его успели отвязать от мачты, как он с возмутительной фамильярностью обернулся к группе, центром которой являлись командир и его дочь, и кланяясь довольно развязно, пробормотал в адрес последней:

— Очень благодарю вас, мадемуазель!

— Убрать отсюда этот мусор! — крикнул командир грозным голосом, и Вик-Любена поспешили увести в трюм.

После того Жан Корбиак как будто успокоился, поцеловал свою дочь и затем обратился ко мне с печальной улыбкой.

— Ах, дети мои, как видно, нет справедливости на свете! Миловать такого негодяя, тогда как сотни и тысячи прекраснейших людей подставляют грудь под выстрелы, не встречая ни малейшего сожаления!

— Но что вы теперь думаете делать с ним? — осведомилась Розетта.

— Право, не знаю! — ответил он, — там увидим! Можно будет высадить его на первом попавшемся берегу, чтобы он там заставил себя повесить. Я даю ему на это шесть месяцев срока!

— Разве мы будем останавливаться в пути?… Я полагал, что мы идем прямо во Францию! — заметил я.

— Не знаю… увидим… В море никогда никто не может сказать, что будет!… Быть может, мы пристанем к Бермудским или к Азорским островам.

Те несколько недель, которые следовали за этим, могут считаться одними из счастливейших в моей жизни. Погода по-прежнему стояла превосходная, не переходя однако в штиль. «Эврика», точно чайка, скользила по волнам, уносясь вдаль, к нашей родине и не причиняя нам никаких хлопот; только время от времени приходилось то убавить, то прибавить парусов. Служба на судне была столь неутомительна, что, чередуясь посуточно, отец мой и я несли ее без малейшей усталости. Ежедневно мы являлись к командиру с донесениями и для формы получали от него приказания, но, в сущности, все дело шло само собой.

Мы оставили уже за собой и Мексиканский залив, и Антильские острова. Уходя от тропиков, чтобы пользоваться более свежими ветрами и избежать чрезмерно сильной жары, мы находились уже под тридцать седьмой параллелью, успешно подвигаясь вперед благодаря благоприятным ветрам. Жизнь наша шла мирно и приятно; в дружеских, задушевных беседах проходили целые вечера; устраивались также и общие чтения, или строились отрадные планы будущего, или вспоминалось прошедшее. Я от души желал, чтобы такая жизнь про-длилась навсегда, и чувствовал, как с каждым днем и с каждым часом в душе моей росло и крепло чувство почтительного уважения к командиру, чувство восторженной любви к Розетте и братской нежности к маленькому Флоримону. До того времени я не испытывал ни малейшего чувства ни к кому, кроме своего отца. Этой привязанностью я вполне довольствовался, никогда не искал и не желал других. Эта же новая дружба, это новое взаимное чувство по отношению к двум молодым, прелестным существам вносило неведомую доселе прелесть в мою жизнь.

— Простите, — вдруг прервал себя капитан Нарцисс Жордас, — что я, быть может, слишком останавливаюсь на этих воспоминаниях. Но это чуть ли не лучшие и не самые светлые, какие у меня остались в жизни!

— Я почему-то чувствовал это уже тогда, когда начинал собирать и хранить их в душе, как сокровище. И в самом деле, мог ли я без содрогания думать о моменте нашего прибытия в Бретань? Ведь наша тесная дружба, наша общая жизнь, естественно, должна была прекратиться с приездом! Конечно, в нашем тесном кружке никто не заботился об условных приличиях света, но я не мог не сознавать, что между Розеттой, наследницей почти царских богатств, и мной, сыном бедного капитана торгового флота, лежала неизмеримая пропасть. Кроме того, красота этой девушки несомненно должна была привлечь массу поклонников… Какова же могла быть среди них моя роль? Мог ли я оспаривать ее у других, более счастливых и лучше одаренных судьбой? Ах, будь она бедна и беззащитна и не имей богатого приданого, я, быть может, и осмелился бы заявить те права, какие мне давали на взаимность моя искренняя привязанность и глубокое чувство уважения к ней. Но вся гордость моя возмущалась при мысли, что кто-либо мог заподозрить в этом какой-нибудь материальный расчет с моей стороны.

И эти мысли порой лишали меня сна. Кроме того, меня нередко тревожили и смущали мои служебные обязанности и дела.

На мне, как на старшем лейтенанте, лежало немало забот, тем более, что я был новичок, и не раз моя ноша казалась мне не по силам.

Мне приходилось ежедневно определять в точности по компасу направление пути корабля, заносить его в корабельный журнал и представлять все свои действия контролю столь строгого и требовательного начальника, как Жан Корбиак. Наши матросы, хотя и не могли сравниться с однородным экипажем, в котором все люди без исключения принадлежат к одной и той же национальности, как мы это видим на военных судах, а также в большинстве случаев и на коммерческих, тем не менее были не хуже других. Они, конечно, не могли быть недовольны ни пищей, совершенно исключительной, какую они получали на «Эврике», ни чрезвычайно высоким жалованьем, какое аккуратно получали на руки, но, может быть, отчасти по врожденному чувству ненависти, какую питает вся англосаксонская раса к латинским расам, а может, и вследствие известной привычки лености, какую они могли усвоить себе на больших коммерческих судах, где порядки не столь строгие, как на «Эврике», только я замечал, что они с трудом мирились со строгой дисциплиной, введенной командиром на нашем судне. У нас наказания были слишком часты, как мне казалось, за всякую малейшую провинность налагалось взыскание. Нередко случалось, что у нас разом бывало до пяти-шести матросов в разряде штрафованных. Что более всего огорчало меня, так то, что почти всегда все эти наказания и взыскания исходили от меня. В присутствии командира и отца экипаж вел себя безукоризненно. Но ко мне, очевидно, все питали весьма слабое уважение из-за моего юного возраста. Раза два-три мне случилось поймать из уст некоторых из людей экипажа не совсем почтительные возражения или же неподобающие ответы.