Войдя в кают-компанию, я застал там Клерсину; она сидела и вязала чулок. Флоримон сидел у ее ног и забавлялся чем-то. Увидев меня, оба они вскрикнули от радости, и мальчик, бросив все, кинулся ко мне… Едва успел я обнять и расцеловать бедного ребенка, сильно похудевшего и ослабевшего вследствие столь продолжительного заключения, как он вырвался от меня и побежал в капитанскую каюту заявить о моем приходе.

Розетта тотчас же появилась на пороге и остановилась, как бы не решаясь идти далее.

Как могу я выразить то чувство беспредельной радости и восторга, какое охватило меня при виде ее после столь продолжительной разлуки? Она тоже заметно исхудала и казалась грустной и озабоченной, но все же и теперь была так же прекрасна, так же спокойна и мужественна, как всегда. Она с улыбкой протянула мне руку и тотчас ввела меня в комнату капитана. Мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы сразу понять, что его песня спета. Собственно говоря, и то было чудом, что он остался жив до настоящего момента! Надо было иметь его железное здоровье, его удивительную духовную мощь, силу воли и энергию, чтобы перенести все эти страшные удары, обрушившиеся на него за это время. Все-таки за эти три-четыре недели и в нем произошла до того разительная перемена, что его трудно было узнать. Он лежал в постели ужасно исхудалый, осунувшийся, со страшно ввалившимися глазами, неподвижный и безмолвный. Казалось, в нем жили только одни его глаза, громадные, черные, говорящие, ясные и блестящие, как у молодого здорового человека.

Розетта объяснила мне, что пули, ранившие его в обе ноги, причинили ему страшные раны, требовавшие самого умелого ухода и самого заботливого лечения, а, может быть, даже и немедленной ампутации обеих ног. Между тем приходилось довольствоваться только ежедневным промыванием их вином и свежими перевязками!

Командир, по-видимому, был весьма обрадован, увидев меня, но не имел силы ответить на мои объятия.

При виде его другая мучительная забота охватила меня.

— А мой отец! — воскликнул я. — Что с ним?…

Розетта и Клерсина в недоумении переглянулись, затем сообщили мне, что они не видели его с самого дня, следовавшего за бунтом, что он никогда не помещался вместе с ними и, вероятно, содержался где-нибудь между деками или в каком-либо другом месте. Его приносили сюда на какие-нибудь несколько минут на другой день после бунта, показали Клерсину, командира и его детей, чтобы он мог засвидетельствовать, что все они живы, как я требовал этого. Затем бесчеловечные тюремщики снова унесли его, и с того времени обитатели кают-компании ничего не слыхали о нем и не видели его.

Итак, одна из моих надежд обманула меня. Я так мечтал обнять и поцеловать отца, а вместо этого не только не видал его и не узнал, как с ним обходятся и где он помещается, но даже не знал, жив ли он еще или скончался от своих ран. Я дал себе слово потребовать относительно этого самых подробных разъяснений у экипажа, как только будет возможно это сделать. Теперь же мне надо было собрать на лету кое-какие подробности относительно того, что произошло в течение этих трех недель.

Розетта сообщила мне все это в нескольких словах. Когда кучка матросов под командой Вик-Любена дала залп по ним, одна пуля пробила ей платье и юбки, но, к счастью, не коснулась ее. Дело в том, что в тот момент, когда раздался залп, корма судна приподнялась благодаря носовой качке, и потому заряд пролетел слишком низко и ранил командира только в ноги. Не будь этого, он наверное был бы убит наповал. Я же, находившийся в это время приблизительно на середине палубы, был менее счастлив. Клерсина осталась совершенно невредима, и Флоримон так же, так как он в то время бегал на носовой палубе вместе со своим другом шевалье де ла Коломбом. Увидев, что матросы вновь заряжают свои ружья, — в то время процедура заряжания ружья требовала по меньшей мере около трех минут, — Розетта поспешила вместе с Клерсиной схватить кресло командира и с отчаянным усилием, подгибаясь под своей ношей, дотащила его до спуска с лестницы. Как раз в этот момент прибежал сюда и перепуганный Флоримон. Не дав себе времени спустить больного с лестницы, они захлопнули за собой дверь, заложили ее и затем уже, снова собравшись с силами, внесли его сперва в кают-компанию, забаррикадировали чем попало дверь и, наконец, войдя в капитанскую каюту, заперлись там.

Этому присутствию духа и находчивости они обе обязаны своей жизнью. Бунтовщики не без труда взломали дверь кают-компании, но, снова очутившись перед второй забаррикадированной дверью, не захотели более возиться с ней, отложив эту работу до следующего дня, а сами принялись за бутылки и яства, находившиеся в буфетной.

В продолжение целой ночи они не переставали горланить песни, кричать, ругаться и ссориться, готовили грог и распивали его чашу за чашей. Затем одни из них улеглись спать в открытых пустых каютах, другие прямо на полу в общей зале. Но на дверь капитанской каюты они делали только безуспешные покушения, то ударяли ногами, и то без особого усилия, то говорили, что надо бы принести топоры и высадить эту дверь, но слова эти оставались словами и почти тотчас же забывались.

Брайс и Вик-Любен, озабоченные судьбой судна, хлопотали на палубе, тем более, что погода сильно испортилась и ветер дул неистово; они пока не думали о своих пленных, тем более, что отлично знали, что им нечего опасаться старого параличного больного, двух женщин и ребенка. Кроме того, за момент до бунта, в то время, как все были наверху, бунтовщики позаботились отобрать все оружие, какое мы имели обыкновенно под рукой, каждый в своей каюте. Поэтому, когда Клерсина и Розетта хватились наших ружей и пистолетов, то не нашли ничего.

Длинные часы этой мучительной трагической ночи прошли в томительной тревоге: Розетта и Клерсина ежеминутно ожидали, что вот-вот распахнется дверь и эта пьяная толпа, эти страшные люди ворвутся в их комнату и учинят какое-нибудь страшное дело. Меня они считали убитым; моего отца — также. У них даже не было ничего под рукой, чем бы перевязать раны несчастного командира, который молча переносил страдания, не издавая стона. Кроме того, им приходилось почти всю ночь возиться с маленьким Флоримоном, перепуганным всем, что он видел и слышал, этими непривычными криками, бранью, руганью и пьяными песнями матросов в общей зале кают-компании, от которой их отделяла только тоненькая деревянная перегородка… Одно время Розетта и Клерсина думали, что им суждено умереть голодной смертью, если только их смерть не должна была быть еще более ужасной, и в безмолвном, тупом отчаянии ждали развязки этой ужасной драмы… Вдруг они услышали голос моего отца, говорившего с ними через дверь, — и это сразу воскресило в их сердцах надежду на лучший исход. Он объявил им о моем договоре с бунтовщиками и просил открыть ему дверь, чтобы он мог засвидетельствовать то, что все они живы.

И вот, когда несшие носилки отца люди только что успели спуститься с ним вниз, Розетта и Клерсина стали просить, чтобы и его поместили вместе с ними в комендантской каюте, но Вик-Любен воспротивился этому, заявив, что такое условие не было внесено в число пунктов договора, а ему не было никакого расчета добавлять его. Согласно этому матросы унесли носилки, и с тех пор обитатели капитанской каюты уже не видали его и не имели о нем никаких вестей.

Точно также и относительно Белюша и обоих слуг они оставались в полном неведении с самого момента катастрофы; что сталось со злополучным шевалье Зопиром де ла Коломбом, также было неизвестно.

Личное впечатление Розетты было таково, что Вик-Любен не смел показаться в присутствии командира, что он избегал встать с ним лицом к лицу, так как Жан Корбиак по-прежнему внушал ему какой-то суеверный страх и невольный трепет, против которого он был бессилен. Как бы то ни было, но его до сих пор еще ни разу не видели здесь, хотя и слышали его голос. Брайс ежедневно лично приносил заключенным необходимую пищу и другие безусловно необходимые предметы через коридор, идущий между деками. Он не был ни слишком груб, ни слишком жесток с заключенными; напротив, скорее даже старался казаться, насколько возможно, человечным при исполнении своих обязанностей тюремщика, но всякий раз упорно отказывался сообщать что-либо обо мне или моем отце.