Путешествие это не отличалось большим разнообразием, а стоянки в Нука-Хива, на Маркизовых островах и на Таити были столь непродолжительны, что только командир со своими гостями да старшие офицеры успели съехать на берег на несколько часов.

Ни птиц, ни даже кашалота или кита не попадалось в этих широтах, словом, ничего, что могло бы сколько-нибудь разнообразить жизнь на судне. И, признаться, все, за немногим исключением, изрядно скучали. Особенно томительной являлась эта скука для солдат морской пехоты, вынужденных, вследствие судовой обстановки, к полнейшему бездействию во время всего переезда.

Некоторые из них тайком занимались какой-нибудь запрещенной игрой, проигрывая свою порцию водки, большинство же томилось, как узники в тюрьме. Матросы питают к солдатам морской пехоты самое явное презрение и не упускают ни одного случая подтрунить или посмеяться над ними, и только благодаря строжайшему надзору старшим в ротах и начальству удается кое-как поддерживать порядок, не то в солдатской похлебке ежедневно оказывались бы самые нежелательные приварки, вроде обрывка промазанного дегтем и смолою каната, старой негодной матросской фуражки, стоптанных подметок и тому подобное, в предотвращение чего приходится солдатский котел запирать на замок и ставить к нему постоянно часового. Но это не мешает, конечно, всякого рода штукам и проделкам матросов над солдатами в чем-либо другом. Это своего рода священная традиция, и никакие наказания не в состоянии искоренить ее. Офицеры знают это и хотя налагают взыскания, но как бы шутя, без надлежащей строгости.

Они тоже скучают нестерпимо, не зная ничего, кроме вечного виста, который вскоре становится просто несносным. Некоторые читают и изучают иностранные языки, но таких мало, большинство же отстаивает свою вахту и наивно ждет прибытия в ближайший порт.

Один командир, капитан Мокарю, никогда не скучал в море: страстный моряк в душе, он находил интерес в мельчайших подробностях своей службы, входил решительно во все и, кроме того, занимался различными метеорологическими наблюдениями и каждый год посылал две-три серьезные статьи в «Revue Maritime иColoniale». Теперь же он был особенно счастлив и доволен тем, что имел подле себя своего дорогого друга Глоагена и несколько других гостей за своим столом.

Со свойственным ему знанием людей, он сразу угадал странные замашки мистрис О'Моллой и сумел при первом же случае дать ей понять, что он не из тех людей, которые позволят ей здесь командовать и распоряжаться, как она привыкла это делать у себя в полку. Но вместе с тем он умел ценить и ее несомненные положительные качества: ее материнскую привязанность к детям покойного полковника Робинзона, ее правдивость и добродушие. К Флорри капитан относился с отеческой заботливостью и рыцарской любезностью; Поль-Луи привлекал его своим серьезным складом ума и обширными основательными познаниями в области технических наук, а Чандос очаровывал его своим смелым, живым и энергичным характером, своим пылким воображением и милым детским чистосердечием.

Только майор выводил капитана Мокарю из терпения своими вечными жалобами на боль в печени, своей рабской покорностью жене и своей вечно неутолимой жаждой. Поль-Луи поглощал одно за другим технические сочинения по кораблестроению, получаемые им из библиотеки капитана, Чандос свел дружбу с половиной экипажа и под специальным руководством Кедика изучал в мельчайших подробностях обязанности марсового и рулевого матроса и был бы, вероятно, особенно счастлив, если бы и ему позволили нести эту службу наравне с его юным наставником, но французский военный морской устав строго воспрещал это. Дамы читали кое-какие романы или беседовали с командиром, полковником Хьюгоном и другими офицерами. Иногда по вечерам господин Рэти заставлял своих музыкантов играть на палубе кое-что из Мейербера или Россини — или снисходил до того, что соглашался сыграть из любезности к дамам несколько полек и вальсов, чтобы доставить им возможность потанцевать.

Что же касается господина Глоагена, то он всецело погрузился в изучение золотой пластинки, завещанной ему полковником Робинзоном. Надпись в середине была действительно халдейским рассказом о потопе или другом подобном стихийном бедствии начала эпохи, во всем безусловно тождественным с рассказом на каменных плитах, найденных в Ниневии и хранящихся в настоящее время в Британском музее. Не только халдейское происхождение этого своеобразного документа было теперь вне сомнения, но астрономические фигуры, изображенные вокруг надписи, были неопровержимо одни и те же, как и фигуры друидского зодиака. Здесь ясно можно было различить «Кабана», «Орла», «Медведя», и шары, окруженные концентрическими кругами, и «треугольник», и «зигзаг».

Увлечение господина Глоагена по случаю сделанных им открытий было так заразительно, что все невольно разделяли его, и даже Поль-Луи перестал отрицать значение археологии. Только один Кхаеджи по-прежнему с недоверием и недоброжелательством поглядывал на эту золотую пластинку, так что господин Глоаген, несмотря на полное доверие, какое он питал к этому преданному и самоотверженному слуге, из предосторожности никогда не разлучался с драгоценной пластинкой даже и ночью.

Впрочем, теперь уже даже тревожная подозрительность Кхаеджи успела до известной степени успокоиться: уже два месяца прошло с тех пор, как наши путешественники покинули Сайгон и Индию; тысячи миль отделяли их теперь от тех мест, и сами они находились на государственном военном судне, окруженные друзьями, так что опасность начинала теперь казаться почти призрачной.

Однажды Чандос, придя к завтраку и садясь за стол, сообщил, что он только что пришел с носовой части судна, вообще очень редко посещаемой пассажирами кормовой части, и там видел несчастного, вполне достойного всякого сожаления человека.

Это был не то негр, не то метис, по-видимому, полуидиот, содержавшийся в тюрьме в кандалах от самого дня выхода «Юноны» с Сайгонского рейда. Через каждые два-три дня его выводили на палубу на какой-нибудь час времени, чтобы дать ему подышать свежим воздухом. Бедняга был до того худ, что на нем были только кожа да кости. Лежать целыми днями на голом полу, с ногами, закованными в кандалы, это далеко не легко… И за какое преступление терпел он эту пытку? Что он такое сделал?

— Это никому неизвестный человек, забравшийся на судно без ведома и разрешения кого бы то ни было, и, согласно уставу, действующему на военных судах, его следовало держать как военнопленного до момента прибытия в главный порт, где судно должно разгружаться и где виновный должен быть предан в руки правосудия.

— И все это громадное путешествие ему придется совершить при таких ужасных условиях? — воскликнул Поль-Луи, которого это возмутило до глубины души.

— Без сомнения! — решительным тоном ответил командир со свойственной морякам беспечной жестокостью.

— Но ведь это ужасно! Это бесчеловечно!… Человек, вся вина которого, быть может, состоит только в том, что он по глупости или по незнанию вздумал проехать бесплатно в один из ближайших портов, вдруг, без суда и расспроса, заковывается в кандалы и запирается в трюм на несколько месяцев! Согласитесь, что это постыдно для такой великодушной и гуманной нации, как французская!

— Ага, капитан! — воскликнула в свою очередь мистрис О'Моллой, — и вы, французы, умеете быть беспощадны и жестоки!

Но она была не права — капитан Мокарю был человеком с чрезвычайно добрым сердцем, в высшей степени справедливый и гуманный. Теперь его самого поразила чудовищность такого обращения с несчастным бродягой, и ему самому стало стыдно, что он слепо исполнил требование своего устава и при этом ни разу не подумал о необходимости смягчить до известной степени участь своего пленного.

На военных судах всякий пленный, при котором не стоит часовой, всегда заковывается в кандалы, это — общее правило, но дело в том, что провести в этих условиях день-другой или же несколько месяцев громадная разница — и это до сего момента и не приходило в голову командира, привыкшего поминутно применять это столь обычное наказание.