— Сахара у нас нет, — сказала служанка виновато.
— Неважно, — отвечал Хорнблауэр, жадно прихлебывая.
— Какая жалость, что бедненького раненого офицера увозят, — продолжила девушка. — Эти войны вообще такие ужасные.
У нее был курносый носик, большой рот и большие карие глаза — никто бы не назвал ее хорошенькой, но сочувствие в ее голосе растрогало бы любого арестанта. Браун приподнял Буша за плечи и поднес чашку к его губам. Тот два раза глотнул и отвернулся. Карета вздрогнула — кучер и жандарм влезли на козлы.
— Эй, отойди! — заорал сержант.
Карета дернулась и покатилась по дороге, копыта зацокали по булыжникам. Последнее, что Хорнблауэр увидел, было отчаянное лицо служанки, когда та увидела карету, уезжающую вместе с подносом.
Судя по тому, как мотало карету, дорога была плохая, на одном ухабе Буш с шумом потянул воздух. Раздувшемуся, воспаленному обрубку тряска, должно быть, причиняла нестерпимую боль. Хорнблауэр подсел и взял Буша за руку.
— Не тревожьтесь, сэр, — сказал Буш, — я в порядке.
Карету опять тряхнуло, Буш сильнее сжал его руку.
— Мне очень жаль, Буш, — вот и все, что Хорнблауэр мог сказать: капитану трудно говорить с лейтенантом о таких личных вещах, как жалость и сопереживание.
— Мы тут ничего не можем поделать, — сказал Буш, пытаясь изобразить улыбку.
Полнейшее бессилие угнетало больше всего. Хорнблауэр обнаружил, что ему нечего говорить, нечего делать. Пахнущая кожей внутренность кареты давила на него. Он с ужасом осознал, что им предстоит провести в этой тряской тюрьме еще дней двадцать. Он начал беспокоиться, и, наверно, состояние это передалось Бушу — тот мягко отнял руку и повернулся на подушку, чтобы капитан мог хотя бы шевелиться в тесном пространстве кареты.
Иногда за окном проглядывало море, с другой стороны тянулись Пиренеи. Высунув голову, Хорнблауэр заметил, что сопровождающих поубавилось. Два жандарма ехали впереди, остальные четверо — позади кареты, сразу за Кайяром. Теперь они во Франции, значит, вероятность побега гораздо меньше. Стоять, неловко высунув голову в окно, было не так томительно, как сидеть в духоте. Они проезжали мимо виноградников и сжатых полей, горы отступали. Хорнблауэр видел людей, главным образом женщин — те лишь ненадолго поднимали глаза от своих мотыг, чтоб взглянуть на карету и верховых. Раз они проехали мимо отряда солдат. Хорнблауэр догадался, что это новобранцы и выздоровевшие после ранения, на пути в Каталонию. Они брели, похожие больше на овечье стадо, чем на солдат. Молодой офицер отсалютовал Кайяру, не сводя с кареты любопытных глаз.
Необычные арестанты проезжали по этой дороге. Альварец, мужественный защитник Жероны, скончавшийся в темнице на тачке — другой постели ему не нашлось, Туссен Лювертюр, чернокожий гаитянский герой, которого похитили с его солнечного острова и отправили в Юрские горы умирать в крепости от неизбежного воспаления легких, Палафокс из Сарагоссы, Мина из Наварры — всех их убила мстительность корсиканского тирана. Их с Бушем имена лишь дополнят этот славный список. Герцог Энгиенский, которого расстреляли в Венсенском замке шесть лет назад, принадлежал к королевскому роду, и смерть его потрясла всю Европу, но Бонапарт уничтожил и многих других. Мысль о предыдущих жертвах заставила Хорнблауэра пристальнее вглядываться в пейзаж за окном, глубже вдыхать свежий воздух.
Они остановились на почтовой станции сменить лошадей — отсюда еще было видно море, и гора Канигу по-прежнему высилась в отдалении. Запрягли новую упряжку, Кайяр и жандармы пересели на свежих лошадей, и меньше чем через четверть часа опять тронулись в путь, с новой силой преодолевая крутой подъем. К Хорнблауэру вернулась способность считать — он прикинул, что они делают миль по шесть в час. Сколько еще до Парижа, он не знал, но догадывался, что пятьсот или шестьсот. Семьдесят-девяносто часов пути, и они в столице; а они могут ехать в день по восемь, двенадцать, пятнадцать часов. Может быть, они доберутся до Парижа за пять, может быть — за двенадцать дней. Может быть, его не будет на свете через неделю, а может — спустя три недели он еще будет жив. Еще жив! Произнеся про себя эти слова, Хорнблауэр понял, как хочет жить. Это была одна из редких минут, когда Хорнблауэр, которого он изучал отстраненно и немного брезгливо, сливался с тем Хорнблауэром, который был он сам, самый важный и значительный человек в мире. Он завидовал старому сгорбленному пастуху в рваной одежде, который брел, опираясь на палку, по склону холма.
Они въезжали в город — земляной вал, хмурая цитадель, величавый собор. Проехали ворота. Карета пробиралась по узким улочкам, копыта звонко цокали по мостовой. Здесь тоже было много солдат: улицы пестрели разномастными мундирами. Должно быть, это Перпиньян, французский перевалочный пункт для переброски войска в Каталонию. Карета резко остановилась на улице пошире, дальше за полосой деревьев виднелась каменная набережная и речушка. Подняв глаза, Хорнблауэр прочел табличку: «Почтовая станция Педпикс. Государственный тракт N 9. Париж — 849». Сменили лошадей, Брауну и Хорнблауэру неохотно разрешили выйти и размять ноги перед тем, как заняться потребностями Буша — их у последнего в теперешнем состоянии было немного. Кайяр и жандармы наскоро перекусили — полковник в дальней комнате, солдаты у окна. Арестантам принесли на подносе ломтики холодного мяса, хлеб, вино, сыр. Еду только передали в карету, а жандармы уже вскочили на коней и кучер щелкнул бичом. Мотаясь из стороны в сторону, как корабль в море, карета переехала сперва один горбатый мостик, потом другой, и лошади рысью тронулись по обсаженной тополями дороге.
— Времени не теряют, — мрачно заметил Хорнблауэр.
— Уж это точно, сэр, — отозвался Браун.
Буш ничего не ел и, когда ему предложили мясо и хлеб, только слабо помотал головой. Единственно, что они могли сделать, это смочить вином его воспаленные, растрескавшиеся губы. Хорнблауэр строго наказал себе на следующей же станции попросить воды — он переживал, что позабыл такую очевидную вещь. Они с Брауном ели руками и пили по очереди из одной бутылки — Браун, отхлебнув, всякий раз виновато вытирал горлышко салфеткой. Покончив с едой, Хорнблауэр сразу встал к окну, высунулся и стал разглядывать бегущий мимо пейзаж. Пошел холодный дождик, волосы и лицо намокли, за шиворот бежали струйки, но он стоял, глядя на волю.
Ночевать они остановились в трактире под вывеской: «Почтовая станция Сижан. Государственный тракт N 9. Париж — 805. Перпиньян — 44». Сижан оказался большой деревней, растянувшейся на милю вдоль тракта, а гостиница — крохотным домишком, меньше чем даже конюшни по трем другим углам двора. Лестница наверх была такой узкой, что втащить по ней носилки не представлялось никакой возможности, лишь с трудом удалось внести их в гостиную, которую нехотя предоставил арестантам хозяин. Когда носилки задели о косяк, Буша передернуло от боли.
— Лейтенанту немедленно нужен врач, — сказал Хорнблауэр.
— Я спрошу хозяина, — ответил сержант.
Хозяин был мрачный косоглазый детина, он злился, что пришлось выносить из лучшей гостиной ветхую мебель, устраивать Хорнблауэру и Брауну постели, приносить разные мелочи, которые они просили для Буша. Ни ламп, ни восковых свечей у него не было, только вонючие сальные.
— Как нога? — спросил Хорнблауэр, наклоняясь над Бушем.
— Отлично, сэр, — упрямо отвечал тот, но его так явно лихорадило и он так явно страдал, что Хорнблауэр встревожился.
Когда сержант провел в комнату служанку с ужином, он резко спросил:
— Где врач?
— В деревне нет врача.
— Нет врача? Лейтенанту очень плохо. Есть ли здесь… есть ли аптекарь?
Не вспомнив французского слова, Хорнблауэр употребил английское.
— Ветеринар ушел в другую деревню и сегодня не вернется. Звать некого.
Сержант вышел. Хорнблауэр объяснил Бушу ситуацию.
— Очень хорошо, — сказал последний, слабо поворачиваясь на подушке.
Хорнблауэру больно было смотреть. Он набирался решимости.