— Надеюсь, шоколад пришелся вам по душе, господа, — сказал он. — Я заказал его специально для вас. Я сам давно утратил вкус к шоколаду.
— Оно и к лучшему, — сказал испанский капитан. Он громко захохотал и снова отпил, причмокивая губами.
Эль Супремо, не обращая на него внимания, повернулся к Хорнблауэру.
— Вы видите, я ношу эти цепи, — сказал он, — такова причуда, моя и моих слуг. Надеюсь, вы согласны, что они мне весьма к лицу?
— Д-да, сударь, — запинаясь, выговорил Хорнблауэр.
— Мы направляемся в Панаму, где я взойду на трон мира. Они говорят о повешеньи; они говорят, что на бастионе цитадели меня ожидает виселица. Таково будет обрамление моего золотого трона. Золотым будет этот трон, украшенный алмазными звездами и большой бирюзовой луной. С него я явлю миру дальнейшие свои повеления.
Испанский капитан снова гоготнул. Эль Супремо стоял, величественно держа цепи, а солнце безжалостно пекло его всклокоченную голову.
Испанец, загораживая рот рукой, сказал Хорнблауэру:
— Он не долго пробудет в этом настроении. Я вижу признаки скорой перемены. Я чрезвычайно счастлив, что вам представится возможность увидеть его и в другом состоянии.
— Солнце с каждым днем становится все величественнее, — продолжал Эль Супремо. — Оно прекрасно и жестоко, как я. Оно убивает… убивает… убивает, как убивало людей, которых я выставлял под его лучи — когда это было? И Монтесума умер, умер сотни лет тому назад, и все его потомки кроме меня. Я остался один. Эрнандес умер, но не солнце убило его. Они повесили его, истекающего кровью от ран. Они повесили его в моем городе Сан Сальвадор, и когда его вешали, он до конца призывал имя Эль Супремо. Они вешали мужчин и вешали женщин, длинными рядами в Сан Сальвадоре. Лишь Эль Супремо остался, чтоб править миром со своего золотого трона! Своего трона! Своего трона!
Теперь Эль Супремо озирался по сторонам. Он зазвенел цепями и уставился на них. На лице его вдруг проступило смятение — он что-то осознал.
— Цепи! Это цепи!
Он закричал и завыл. Он дико смеялся, потом плакал и ругался, он бросился на палубу и зубами вцепился в цепи. Слов его было уже не разобрать. Он корчился и истекал слюной.
— Занятно, не правда ли? — спросил испанский капитан. — Иногда он кричит и бьется по двадцать четыре часа кряду.
— Нет! — Хорнблауэр вскочил, со стуком уронив стул. Он чувствовал, что его сейчас стошнит. Испанец видел его бледное лицо и трясущиеся губы, и не пытался скрыть свое удовольствие.
Но Хорнблауэр не мог дать волю кипевшему в его душе возмущению. Он понимал, что на таком суденышке сумасшедшего нельзя не приковать к палубе, а совесть напоминала ему, что сам он безропотно наблюдал, как Эль Супремо мучает людей. Омерзительно, что испанцы выставили безумца на посмешище, но в английской истории можно найти немало подобных примеров. Одного из величайших английских писателей и видного церковного деятеля в придачу, показывали за деньги, когда тот впал в старческое слабоумие. Хорнблауэр видел лишь одно возможное возражение.
— Вы повесите сумасшедшего? — спросил он. — Не дав ему возможности примириться с Богом? Испанец пожал плечами.
— Мятежников вешают. Ваше Превосходительство знает это не хуже меня.
Хорнблауэр это знал. Других доводов у него не было. Он сбился на невнятное бормотание, отчаянно презирая себя за это. Он окончательно уронил себя в собственных глазах. Единственное, что ему оставалось: хотя бы не до конца уронить себя в глазах зрителей. Он взял себя в руки, чувствуя, что фальшь в его голосе очевидна всем и каждому.
— Я должен горячо поблагодарить вас, сударь, — сказал он, — за возможность наблюдать чрезвычайно занимательное зрелище. А теперь, еще раз вас благодарю, но боюсь, что мне пора с сожалением откланяться. Кажется, задул легкий ветерок.
С усилием расправив плечи, он перелез через борт и опустился на кормовое сиденье тендера. Лишь с большим усилием он приказал отваливать и весь обратный путь просидел молчаливый и мрачный. Буш, Джерард и леди Барбара смотрели, как он поднялся на палубу. Лицо у него было, как у покойника. Он посмотрел вокруг, ничего не видя и не слыша, и поспешил вниз, спрятать свое отчаяние от посторонних глаз. Он даже всхлипнул, зарывшись лицом в койку, и только потом овладел собой и обозвал себя жалким глупцом. Но прошли дни, прежде чем он снова стал похож на живого человека, и все это время он одиноко просидел в каюте, не в силах присоединиться к веселому сборищу на шканцах, чья беспечная болтовня доносилась до него в световой люк.
Он жестоко ругал себя за глупость, корил, что расклеился от вида преступного безумца, следующего навстречу вполне заслуженному наказанию.
XXII
Теплым лунным вечером лейтенант Буш беседовал с леди Барбарой у гакаборта. Первый раз он оказался с ней тет-а-тет, да и то по случайности. Знай он, что так получится, постарался бы улизнуть, но сейчас беседа доставляла ему такое наслаждение, что он не испытывал и тени смущения. Он сидел, обхватив колени, на груде набитых пенькой подушек, которые сделал для леди Барбары Гаррисон. Леди Барбара откинулась на стульчике. «Лидия» мягко вздымалась и падала под тихую музыку волн и пение такелажа. Белые паруся поблескивали в лунном свете, над головой на удивление ярко сверкали звезды. Сидя под тропической луной рядом с молодой женщиной, всякий разумный человек стал бы говорить о себе, но Буш говорил о другом.
— Да, мэм, — говорил Буш. — Он — как Нельсон. Он нервный, как Нельсон, и по той же самой причине. Он все время думает — вы бы удивились, мэм, если б узнали, как много он думает.
— Мне кажется, я бы не удивилась, — сказала леди Барбара.
— Это потому, что вы тоже думаете, мэм. Это мы, тупицы, удивляемся. У него больше мозгов, чем у нас всех, вместе взятых, исключая вас, мэм. Он жутко умный, уверяю вас.
— Охотно вам верю.
— Из всех из нас он лучший моряк, мэм, а что до навигации — Кристэл в сравнении с ним просто дурак.
— Да?
— Конечно, он иногда со мной резковат, да и с другими тоже, но поверьте, мэм, это вполне естественно. Я знаю, сколько у него забот, а он ведь слабый, как и Нельсон. Я иногда тревожусь за него.
— Вы в нем души не чаете.
— Души не чаю? — Стойкая английская натура Буша воспротивилась этому сентиментальному выражению. Он рассмеялся немного смущенно. — Раз вы так говорите, может и правда. Никогда не думал, что я его люблю. Привязался я к нему, это да.
— Это я и хотела сказать.
— Матросы его боготворят. Они за него в огонь и в воду, что хошь сделают. Посмотрите, сколько он совершил за это плаванье, а порка даже не каждую неделю, мэм. Этим-то он и похож на Нельсона. Они любят его не за то, что он говорит или делает, а просто за то, что он такой.
— Он по-своему красив, — сказала леди Барбара. Все-таки она была женщина.
— Наверно, мэм, коли вы об этом заговорили. Но это неважно: будь он уродлив, как смертный грех, нам было бы все равно.
— Конечно.
— Но он робок, мэм. Он не догадывается, какой он умный. Вот что меня в нем удивляет. Вы мне не поверите, мэм, но он верит в себя не больше, чем я в себя. Даже меньше, мэм.
— Как странно! — сказала леди Барбара. Она привыкла к самоуверенности своих братьев, вождей нелюбящих и нелюбимых, однако замечание ее было продиктовано простой вежливостью — это вовсе не было для нее странным.
— Посмотрите, мэм, — вполголоса сказал Буш. На палубу вышел Хорнблауэр. Они видели его лицо, бледное в лунном свете. Он посмотрел по сторонам, проверяя, все ли в порядке на судне, и они отчетливо читали муку на его лице. Он выглядел совершенно потерянным.
— Хотел бы я знать, — сказал Буш, после того как Хорнблауэр вновь удалился в одиночество своей каюты, — что эти черти на люггере сделали с ним или сказали ему. Хукер — он был в тендере — рассказывал, что на палубе кто-то выл, как безумный. Черти бездушные! Я думаю, это еще какое-то их гнусное зверство. Вы сами видели, как это его расстроило.