Хорошо известна рассказывающая о трагедии Аушвица (это немецкий концлагерь) книга Франкла «Ночь и мгла».[27] Но есть ещё одна книга, ещё одно незабываемое свидетельство — это «Оркестр страны смерти», записки двух еврейских музыкантов.
В книге есть следующая сцена. Днём в Аушвице в узников стреляли без разбора, убивали в газовой камере, потом, как хлам, сжигали и закапывали. А в конце недели, в субботу, жившие среди всего этого офицеры и члены их семей собирались на вечерний концерт и предавались музыке так самозабвенно, как не всякий меломан способен.
Когда я это прочёл, у меня в голове всплыло то чувство недоумения, которое я испытывал подростком по отношению к советским солдатам. Это стало толчком к написанию рассказа «Джонни, который смотрел на море».
Хочется верить, что красивая музыка создаётся только красивыми людьми с прекрасными душами, но в музыке, в песне, быть может, скрывается какой-то злой дух, и не обязательно всё обстоит так, как мы хотим верить. Бывает, что музыку творят грязными руками. Иногда мне приходит на ум, что эта жестокая правда маячит за спиной у каждой песни.
Поэтому, когда я размышляю о песнях и о музыке, то вместе с разливающейся теплом по сердцу ностальгией я ощущаю прилив горечи, словно нежные стенки сердца скребёт какая-то колючка.
«Вот, значит, как… Даже к музыке у меня отношение амбивалентное, какое-то двойственное, противоречивое…» — так порой удивляюсь я сам себе.
За полвека, отделяющие нас от окончания войны,[28] многое забылось, многое отброшено прочь, и, когда вдруг что-то вспомнишь, охватывает порой не то глубокое раскаяние, не то отчаяние.
Когда после войны я стал учиться сочинять истории, мне велели следовать девизу: «Не пой!» Речь не о том, что не следует громким голосом распевать песни. Это о том, что, когда пишешь, следует избегать фраз с мелодичной, эмоциональной, сентиментальной окраской.
Говоря проще, мелодия всегда бывает сочной, вибрирующей, наполненной чувством. А ритм, напротив, сухой, логичный, он контролирует мелодию.
После войны мы стремились создать новое, современное демократическое общество, но, отталкиваясь от пепелищ и чёрного рынка, больше всего мы ненавидели то, что отдавало сентиментальными напевами нанивабуси, феодализмом, всё, что не было модерновым, в том числе приторные отношения и слезливые чувства. Таким образом, все слова, хоть как-то имеющие отношение к «чувствам», считались злейшими врагами. Это касается и собственно слова «чувство».
Однако теперь мне кажется, что так называемые «чувства» очень и очень важны. Ведь что такое люди без чувств? Это роботы. По-моему, человеку лучше иметь чувства в избытке. Радость, тоска, гнев, одиночество, а ещё смех — чем богаче и шире спектр, чем чувства живее, тем больше, по-моему, человек похож на человека.
При слове «чувствительность» рождается какой-то упадочный образ: гостиная в четыре с половиной татами, гейша играет на сямисэне, сакэ… Вот поэтому слово «чувствительность» не в чести. Слово «эмоция», слово «страсть» тоже часто относят к «сантиментам», и немало речей было произнесено о том, что историю двигают не страсти.
Однако если задуматься, то начиная с эпохи Мэйдзи, когда Нацумэ Сосэки в романе «Подушка из трав» написал знаменитую фразу: «Только опусти весло в море чувств — смоет волной», мы боимся водоворота чувств. Не потому ли мы окончательно прекратили опускать вёсла в это море?
После революции Мэйдзи Япония взяла за образец западноевропейскую цивилизацию Нового времени, и, желая построить новое, современное, разумное общество, Япония высадилась на материк в погоне за «облаком над холмами».[29] После того как высадились, убили в зародыше ту страну, о которой мечтали. Это было непереносимо. И как поступить? Ведь если опустишь весло в море чувств — унесёт… Иного выхода, как избавиться от чувств, не оставалось. Вот как всё было, по-моему.
Да, конечно, нельзя забывать другое выражение того же Нацумэ Сосэки: «глотая слёзы». Нацумэ высказал горькую мысль о том, что мы, японцы, наверное, всего лишь скользим по поверхности, когда рабски подражаем западной цивилизации, но мы всё равно должны, глотая слёзы, продолжать карабкаться вверх по гладкой поверхности. Мне кажется, что здесь целиком выразил себя японский интеллектуал эпохи Мэйдзи. И вот мы до сих пор так и жили: боялись, что снесёт водоворот чувств, и по возможности от чувств отгораживались, отвергали их.
Такой человек, как отец японской этнографической науки Янагита Кунио, написал интересную работу под названием «Беседы об истории слёз». Под слезами подразумевается плач, рыдание. В опубликованной в июне 1941 г. статье «Беседы об истории слёз» Янагита Кунио отметил, что в последнее время японцы отказались от слёз. Статья начинается тезисом о том, что японцы перестали плакать, — любой имеет перед глазами подтверждение этому.
Янагита Кунио горячо интересовался японским традиционным образом жизни, легендами, сказками, и в его наследии есть шедевры, подобные «Повестям из Тоно».[30] Но он проявлял заинтересованность и по отношению к современным ему формам японского быта, обычаям, традициям.
Поэтому если он, наблюдая тогдашние нравы, отметил, что японцы в последнее время отказались от слёз, и почувствовал желание выяснить, отчего это так, то это является чрезвычайно любопытным фактом.
Моё мнение несколько расходится с выводами, которые сделал в результате своих размышлений Янагита Кунио. Ведь если год выхода статьи тысяча девятьсот сорок первый, то, как известно людям пожилым, 8 декабря 1941 года Япония атаковала гавань Пёрл-Харбор и вступила в войну с Великобританией и США на Тихом океане. Под лозунгом «Сто миллионов — одно сердце, мы все — огненный снаряд» японцы сверкнули очами, насупили брови и ввязались в рискованную спекулятивную аферу под названием «война». Вот какое это было время.
В такие времена, я думаю, слёзы только мешали, они были не нужны. Плакать, колебаться, сомневаться, опасаться, предполагать — всё это считалось непозволительным. Важно было, чтобы люди старались, стремились к цели, были сильными и здоровыми, смелыми. Такие были времена. И поэтому я думаю, что тогдашние люди, даже если им и хотелось заплакать, не могли этого сделать, обстановка не позволяла.
Ну, а в 1945 году большущий пузырь военной аферы, целый огромный воздушный шар, с грохотом лопнул и на пепелище, среди чёрного рынка, мы заново вступили в сражение, теперь экономическое.
Для того чтобы добиться истинной модернизации в нашем влажном климате, где всё пропитано сыростью, требовалось уничтожить «мокрые», слезливые отношения между людьми. А что касается людей пишущих, литераторов, то лишь высушенная до треска проза признавалась как литература современности, и мысль в ней тоже должна была быть суховатой.
Мне кажется, что тогда шёл процесс искоренения всего, что можно назвать чувствительностью, лирикой, эмоциями, сантиментами. И поэтов это тоже касалось в равной мере.
Если сейчас, через пятьдесят лет, мы оглянемся вокруг и посмотрим на результаты того, как отчаянно мы стремились к иссушенному обществу, иссушенному стилю и таким же человеческим отношениям, то увидим, что нам всё это блестяще удалось, но тут же не может не возникнуть ощущение горечи и раскаяния.
И в человеческих связях, и в литературе, да и в обществе в целом царит такая сушь, что, кажется, вот-вот пойдут трещины, — такой мир мы построили.
Так каким же будет мир, в котором нам предстоит жить дальше?
Выше я уже говорил о «грандиозном конце века», какой случается не чаще раза в тысячелетие, так вот, я думаю, что перед нами снова раскинулось послевоенное пепелище и чёрные рынки. Я не могу избавиться от ощущения, что всё это уже есть рядом с нами, только мы не видим.