Наша либеральная печать, до которой беспрестанно доходят вопли, вызываемые таким положением, не раз уже пробовала утешать нас гласностью, заключающей в себе, по ее мнению, противоядие от всевозможных зол. Печать наша еще верит спасительному действию гласности в коренных общественных вопросах; остальной свет знает, что гласность полезна лишь для их обсуждения, а принести действительную практическую помощь она может только в частных случаях, подобных случаю г-жи Энкен. Кажется, порядочные люди Франции не скупились на гласность для проповедования своим непорядочным соотечественникам о последствиях баррикад, революций и общественного разлада, доведших Францию до ее нынешнего состояния: но не только гласность, а самые жестокие уроки действительности, тяжело отзывающиеся почти на каждом французе, нисколько не исправили самодурства людей. Пока сознательные слои французской нации будут оказываться бессильными, по своей бессвязности, для стойкого и разумного управления народом, — что теперь уже почти неисправимо, — до тех пор люди, которым смута выгодна, не перестанут губить отечество. Наше современное общественное состояние (конечно, не государственное) подходит довольно близко к французскому и не проявило еще всех своих последствий, выказывается только по мелочам, потому, во-первых, что эти последствия сдерживаются незыблемой высшей властью, а во-вторых, потому, что мнении и обычаи большинства ныне живущего поколения вылились из прежнего, а не из настоящего бытового склада. В людях же, взросших на нынешней, не переполотой, как следует, почве, окажется иное: очень многие из них станут действительно похожими, даже по миновании 21 года, на идеал молодого поколения, о котором твердят нигилистские журналы.
Стало быть, к слабости нашей духовной выработки и к разрозненности наших мнений присоединяется еще на практике отсутствие каких-либо общественных органов, способных к совокупной деятельности. Кроме того, в русских областях оказался внезапно полнейший недостаток в личностях, удовлетворяющих условиям земского дела; образованные люди, которых все мы знали по всяким захолустьям до призыва их к самодеятельности, с тех пор рассыпались в стороны, исчезли неизвестно куда. Каким образом тысячелетнее национальное бытие привело нас к такому бесформенному, первобытному состоянию мысли и дела?
Это — вопрос исторический, требующий для полного разъяснения томов, а не газетных статей; но нет также возможности хорошо понимать сегодняшний день, отрывая его от вчерашнего. Поэтому мы вынуждены еще к одному отступлению, чтобы обнажить, хотя в беглом очерке, корни нынешнего нашего положения; корни его лежат в только что прожитом нами воспитательном периоде, с наследством которого мы вступили в новую эпоху. Взглянув назад, нам станет виднее, воспользовались мы или не воспользовались и в какой мере воспользовались этим наследством?
При разрозненности русских взглядов во всем, было бы удивительным чудом, если бы мы оказались согласными во взгляде на нашу историю, даже на ее коренную основу, как другие народы. Когда установится общепринятое суждение о ближайших к нам столетиях русской жизни, оно будет первым признаком зрелости, первым доказательством нашей способности стоять на своих ногах. До тех пор каждому приходится поневоле смотреть на дело со своей точки зрения.
Мы считаем неоспоримой истиной, что петровский или воспитательный период, заключенный последней нашей реформой, которому до сих пор еще многие придают баснословный, совершенно невозможный в людских делах характер преобразования народных основ одним человеком, был вовсе не новым началом и не преобразованием основ, а только вводным эпизодом русской истории и что мы стоим в 1874 году несравненно ближе к Московской Руси, чем стояли в 1854-м, как выразились уже наши старообрядцы; что после долгого и поголовного отвлечения от общего дела для личного образования нам приходится продолжать свое общественное развитие с той самой точки, на которой оно стояло в 1688 году, с двумя только, правда, очень крупными изменениями: 1) с отменой (давно уже состоявшейся) военной диктатуры на всем пространстве государства, неизбежной в Московской Руси, постоянно находившейся на осадном положении, ежечасно ожидавшей вторжения на каждом из своих пределов, и 2) с превращением, совершенным Петром (в чем и состоит главная черта его реформы), прежнего, почти кастового дворянства в русский культурный слой, тесно связанный между собой и с престолом и открытый снизу всякой созревающей силе, даже не крупной, в чем бы она ни заключалась. Эти две перемены придают действительно новые стороны каждому из наших общественных вопросов, замерзших в зародыше в 1688 году и оттаявших только в 1861-м, не изменяя, однако же, их сущности. Воспитательный период только обучал русских людей и не мог допускать общественных вопросов между школьниками. Власти этого вставного исторического эпизода держались своего правила крепко, хотя едва ли вполне сознательно, и в сущности были правы. Наделали бы мы дел, принимаясь вдруг за самоуправление с теми понятиями о России, Западе и пригодных нам целях, которые обращались в нашем обществе даже во времена Александра I. Мы считаем очевидным, что наш воспитательный период не разорвал русскую историю пополам, как долго повторялось, а только придал ей временно особый, чуждый нашему народному складу оттенок, выразившийся и в исключительных отношениях верховной власти к перевоспитываемому обществу, и в шаткости русского мнения, внезапно погруженного в незнакомую ему среду. С устранением этого оттенка и сопряженной с ним чрезвычайной просветительной миссии сверху, мы становимся на прежние основания, с двумя вышесказанными дополнениями. Эти повороты нашей истории обозначены так явно, что верховная власть, относившаяся к Московской Руси с полнейшим доверием, совещавшаяся со своим народом во всех важных обстоятельствах, но потом уединившаяся на полтора века, снова воззвала к народу, как только кончилась ее временная задача. Конечно, в этих поворотах нельзя искать полной сознательности целей; история ведет людей еще более, чем люди складывают историю; но наши переломы говорят сами за себя.
Скажем мимоходом: верховная власть московских времен не имела того простора действий, как ныне. Она была прежде всего военной диктатурой, необходимой для спасения русской самостоятельности, чем и обусловливалась главная ее цель. Московский царь был верховным вождем русских сил еще более, чем монархом. Царская военная диктатура создала Россию из погибавших обломков, твердо установила пути к достижению национальных целей, довершенных Екатериной II, и передала петербургскому периоду могучую и сосредоточенную Русь, которую оставалось только отшлифовать. Перед глазами света стоит факт: из стольких славянских государств, бросивших немало блеска во время своего процветания, стоявших в условиях гораздо более благоприятных, чем мы, уцелела одна Россия; самое имя славянской породы спаслось в ней одной, благодаря чутью народа, стоявшего прежде всего и более всего за целость и независимость, умевшему жертвовать государственному единству привольем последовательных поколений и сплотившемуся около престола не только как народ, но почти как войско, всегда готовое встать поголовно по его призыву. Только этой жертвой Россия откупилась от зарока насильственной смерти, наложенного, как проклятие, на все славянские племена. Нам теперь легко судить на льготе, из-за ограды крупповских пушек, о московской эпохе; но ей некогда было тратить много времени на общественные вопросы: все силы ее были поглощены вопросом о бытии России; ей было невозможно установить настоящее земское самоуправление, по необходимости сосредоточивать военную и гражданскую власть на всякой точке государства, так как тогда не было ни единой точки, вполне безопасной от поляков, шведов, татар, черемис и собственных казаков. Без местного самоуправления земские соборы не достигали цели вполне; но тем не менее верховная власть относилась к народу, в лице его выработанных слоев, с полнейшим доверием, обращалась к нему за советом при каждом важном вопросе. Взаимное сближение постепенно учащалось; с обеспечением безопасности областей, устранявшим необходимость военной диктатуры, из такого сближения непременно развился бы живой государственный строй.