Мы очутились в этом положении внезапно. До 19 февраля 1861 года[195] русский сознательный слой жил только государственной, а не общественной жизнью и гордился быстрыми умственными успехами, не замечая своего нравственного оскудения; он глядел в будущее довольно доверчиво, полагаясь на давнюю, механическую, но тем не менее обратившуюся уже в привычку сословную связность, — и в известной мере был прав. Если б эта связность, хотя только наружная, уцелела при новых условиях жизни, после освобождения народа, при той степени личного образования, до которой доросло русское дворянство, то совокупная деятельность срастила бы его нравственно довольно скоро; общественная среда и обязанности положения удержали бы увлекающиеся личности правой и левой оконечности, не дали бы одним эмансипироваться, по русскому обычаю, до чертиков, другим — разбрестись в стороны, напоминая в миниатюре французскую эмиграцию 1790 года. Русский культурный слой проникался бы постепенно единством, устанавливая понемногу общественное мнение, и в то же время повел бы земское дело в одном направлении, а не в сотнях разбегающихся направлений. Во всяком случае, дело не дошло бы до нынешнего разлада в том и другом отношении.
Случилось иначе. Осмеливаемся высказать мнение, что великодушные преобразования, обновившие Россию вслед за освобождением крепостных, были в некоторых частях своих слишком теоретичны, а потому не вполне совпадали с естественным течением русской истории. Но если, по неизбежному несовершенству человеческих дел, в них вкрались ошибки, то даже ошибки эти служат к славе нашего правительства. Высшая степень доброжелательства и искренности правительства состоит в том именно, чтобы действовать согласно с общественным мнением. Мы же все помним, каково было русское мнение конца пятидесятых годов. Тогда высказывались только отдельные личности, не совсем довольные принятым направлением. Сборный голос всех оттенков, от славянофилов до нигилистов, насколько он выражался и в печати, и на улице, желал всесословности, — именно такой формы всесословности, которая наделе равнялась бы полной бессословности. Русское общество, воспитанное на чужеземных теориях нынешней бурливой эпохи, не вкусив еще никогда плодов неразборчивого поклонения им, наскучившее однообразием прежнего быта, разочарованное временно крымской войной, рвалось к самым широким и туманным идеалам в либеральном смысле. Опыт совершился. Выработанный историей русский культурный слой был во многих отношениях пожертвован отвлеченным идеям всесословности, то есть низшим сословным группам, представляемым на западный образец, никогда не существовавшим на русской почве. Никому от этого не стало лучше, кроме нескольких журнальных сотрудников, пред которыми раскрылись широкие темы либерального витийства; но русскому делу, нашему ходу вперед, стало положительно хуже.
Народу в период роста, как мы, такой опыт, если он не затягивается на неопределенное время, не вреден — совсем напротив. Он отрезвил многих. Без него тысячи русских людей продолжали бы и в будущем увлекаться несбывшейся мечтой, верить во французские теории бессословности, несмотря даже на очевидную убедительность французского примера. Давно известно, что чужой опыт не впрок. Хотя давнишнее подражание не довело еще нас, и не доведет, надо надеяться, до серьезных последствий, но легкий отблеск их стал мелькать уже в глаза достаточно многим людям, чтобы отучить их от охоты заменять дело словами.
В последнее время у нас стало почти общепринятым считать и называть русский личный и общественный склад демократическим. В известном смысле это совершенно верно. Достаточно оглянуться на русскую историю для убеждения в том, что мы — народ не аристократический, без развитого индивидуализма, так как у нас никогда не появлялось самостоятельной, неслужилой аристократии. Сама форма русской верховной власти, пред лицом которой уравниваются все подданные, есть форма земской монархии. Но этот взгляд нисколько не противоречит существованию дворянства, созданного воспитательным периодом в виде организованного, то есть связанного с престолом и между собой, но открытого снизу культурного слоя; слой этот есть именно неизвестное Европе организованное высшее сословие демократического народа. Мы употребляем слово демократический никак не во французском смысле; правильнее было сказать — народа цельного, не разорванного кастовой сословностью. Это учреждение было бы невозможным при родовом, современном государству, появившемся вместе с ним дворянстве в западном смысле.
Русское дворянство — единственное высшее сословие в Европе, не происходящее из права завоевания, не отличающееся от народа своей кровью и особым племенным духом. Все французское дворянство поголовно (кроме судебного, жалованного королями) и почти все немецкое — ведут свой род от племени франков, покоривших ту и другую страну; английское от норманнов; испанское от вестготов; итальянское от смеси франков, лонгобардов и остготов; польская шляхта происходит также от завоевателей, по всей вероятности, не норманнов, как старался доказать Шайноха, а от остатков аварской орды, потоптавшей привислянских славян[196]. Все европейские дворянства, потомки древних насильцев народа (как говорит Нестор), сплачивались без исключения в замкнутую касту, ставили и ставят до сих пор между собой и покоренными, каково бы ни было развитие и даже богатство последних, непереходимую грань белой и черной кости, — ту же грань, какая существует у нас между остзейскими помещиками и их чухонцами. Дворянство на Западе никогда не мешалось с народом, так что Французская революция была буквально восстанием галлов против немецких завоевателей, владевших ими почти полторы тысячи лет и лежавших над ними, как слой масла на водой, не сливаясь. Течение веков уменьшало постепенно привилегии западных дворянств, но до сего дня нисколько не ослабило непереходимости кастовой грани. Умный либеральный и буржуазный журнал нынешней революционной Франции «Revue des deux mondes» отзывался иронически о пожаловании Персиньи герцогом на том основании, как он говорил, что дворянином может быть только тот, кто всегда им был, т. е., говоря другими словами, тот лишь, кто происходит от насильцев французского народа — германских сикамбров Хлодвига. Вот понятия Запада о дворянстве, так толково перенесенные, с любовью или неприязнью, многими учениками воспитательного периода на наше народное культурное сословие.
Всякий знает, что в России никогда не существовало особой, племенной дворянской крови, которую считается грехом смешивать с кровью поганца, хотя бы признанного великим человеком; на нашем языке нет даже слова для перевода mesalliance. Старинное русское дворянство, хотя замкнутое в продолжение нескольких веков, вышло почти поголовно из народа и никогда не рознилось с ним каким-либо резко исключительным сословным духом. Нечего говорить о петровском культурном слое, набранном преимущественно производством сдаточных в первый офицерский чин, подьячих и семинаристов в коллежские асессоры. Наше дворянство, и старое, и новое, было всегда нераздельной частью русского народа, отобранной для государственной службы. Оттого наша история не являет ни одного примера розни между сословиями. Восстание закрепощенного народа, под предводительством казацкой вольницы, было протестом против закрепощения, а не сословной рознью. Известно, что крепостное право, искажавшее два с половиной века отношения между высшим общественным слоем и народом, было вначале навязано нашим вотчинникам и помещикам насильно, против желания огромного большинства их, как полицейская мера; характер же личной подневоли был ему придан лишь в царствование Петра Великого, также без спросу, для установления правильной поставки рекрут. Наша история долго не допускала естественных отношений между сословиями, не из политических, а из чисто административных видов, для того, чтобы достаточно вооружить государство против внешнего врага. Этой чертой она также отличается от всех прочих. Но даже в крепостные времена русское дворянство не прониклось духом сословного эгоизма, отстаивающего, прежде всего и более всего, свои собственные интересы, в ущерб массам — что совсем непонятно для западного европейца. В последнее время Россия видела ряд фактов, совершенно невозможных на Западе; мировые посредники, выработавшие практически освобождение крепостных, были поголовно помещики; в пору первого увлечения дворянство некоторых губерний само просило о снятии с него привилегий; оно же невынужденно первое подало голос о всесословном уравнении податей и т. д. Такие явления несбыточны в Европе не потому, чтобы тамошние высшие сословия были черствее сердцем, а потому, что эти сословия составляют как бы особое племя, государство в государстве, живущее своими особыми преданиями и поголовно воспитанное в таком духе. Наше же дворянство — не отрезанный ломоть, даже в известном смысле не группа, резко отгороженная историей, а высший слой русского народа. Оттого все токи наших всесословных мнений, чувств и увлечений проходят беспрепятственно сверху вниз и снизу вверх, не останавливаясь ни на какой перегородке. Понятно, что при таких отношениях русский народ не чувствует потребности в трибунах и более верит в правду местных помещиков, чем в правду людей из собственной среды или чиновников.