— Ты кто такой будешь? — озадаченно спросил я.

— Николкой меня люди зовут, боярин! — старик шустро поклонился еще раз, — Спаси тебя Бог за помощь твою!

— За какую помощь? — я что-то переставал понимать, что происходит. И остальные мои люди, с явным непониманием наблюдавшие за ситуацией, мне нисколько не помогали. Видимо, по принципу — пусть начальство думает, у него голова большая.

— Так с разбойниками же, — дедок поклонился снова, как заведенный, отчего у меня начало возникать ощущение, что он надо мной таким своеобразным способом издевается, — Шел я, значит, по дороге, по своим, значит, делам, а тут нехристи как налетели! Тут бы мне и смерть пришла, да ты, боярин, со своими людьми оказался. Разбойников прогнал, ну и меня, значит, выручил…

Отчаянный дед этот Никола. Пешком шуровать через башкирские степи, зимой… Да тут до разбойников еще дожить надо.

— … век за тебя, боярин, за то молиться буду, — продолжал старик, благо, хоть кланяться перестал, — А хочешь: в услужение к тебе пойду?

Так, стоп. В какое еще услужение?

— Зачем ты мне нужен? — грубовато получилось, но это я от неожиданности. И вообще — боярин я или хрен собачий?

— Так от меня ж, боярин, польза несомненная! Я ж и за скотиной могу ходить и за зверями дикими тоже…

Ага, сходишь в лес, соберешь стадо зайцев и мне пригонишь. Что-то сомнительно мне, дедушка Никола… сказал бы «Питерский», да до Питера еще лет сто ждать… что охотник из тебя получится удачный. Может, в молодости ты таким и был, но сейчас… У меня вон, целая толпа более молодых, только свисни, они мигом из леса не то, что стадо зайцев — стадо медведей пригонят. Погоди-погоди, что это там старик говорит?

— Чем ты занимался?

— Так пчелами же, боярин! У меня даже прозвание «Пасечник», оттого, что с пчелами всегда. А кто с пчелами — тот и с медом, известно.

Отлично. На ловца, как говорится, и пчеловод бежит. Я ведь, если помните, как раз планировал на Алтае пасеки организовывать, Аглашенька моя должна была в Уфе пчеловодов найти… блин, в следующий созвон через наше зеркальце волшебное, надо уточнить, нашла или нет. А не глупостями всякими заниматься… Ну, даже если и нашла — еще один не помещает.

— Отлично, Николка-Пасечник. Беру тебя с собой, будешь моим пасечником.

У меня, среди моих людей, кого только не набрано — от бывшего фальшивомонетчика до бывшего палача, от мастера-зеркальщика до скрывающегося поручика. Пасечник, найденный посреди степи, сюда вполне органично впишется.

— Спаси тебя Бог, боярин! — ну вот, опять кланяется. Не, ну он точно издевается.

Никола порылся у себя в мешке, задумчиво почесал затылок:

— Даже нечем тебя за доброту твою отблагодарить, боярин… Службой-то я тебе отслужу… О! Хочешь, грушу сушеную?

Да, вот это я и имел в виду: так вот запросто боярину какую-то грушу предлагать — это надо своеобразное мышление иметь. Это я человек добрый и где-то даже либеральный, а другой мог и разгневаться.

Впрочем, хитрые искорки в глазах старика, не по-стариковски ярких, подсказывали, что он, раз уж дожил до своих лет, то в людях разбирается и кого попало угощать и не стал бы. Я посмотрел на черную сморщенную грушу.

— А что будет, если я ее съем? — Никола как-то так торжественно ее протягивал, как будто она была волшебной.

— Как что будет? — взлетели вверх седые брови, — Тебе вкусно будет. Это ж груша сушеная, а не волшебная.

Груша, кстати, и впрямь оказалась вкусной.

2

Единственным прибытком, кроме пасечника Николы, после стычки с разбойниками оказалось… да, собственно, только Никола и оказался. Тела своих убитых, как в перестрелке, так и Голосом, башкиры забрали с собой, даже коней утащили. А вот в минусе…

В минусе у нас было самое дорогое, что у меня есть.

Люди.

Трех разбойники подстрелили пулями, и один поймал стрелу. Вернее, подстреленных было где-то с десяток, но они выжили. А эти четверо — нет.

Я сурово смотрел на то, как погибших ребят заворачивают в холстины, с тем, чтобы похоронить на ближайшем кладбище. Ну, или хотя бы — в более удачном месте, чем обочина у дороги. Сурово — потому что, несмотря на прожитые здесь почти два года, я так и не привык к здешнему отношению к смерти. У нас, в двадцать первом веке — смерть человека, особенно человека, которого ты знал, это всегда трагедия. Здесь же, на Руси века семнадцатого, смерть чем-то настолько уж трагическим не считалась. Может быть, оттого, что здесь каждый был твердо уверен в том, что после смерти попадет в лучший мир, кому особенно повезет — и в царство небесное, отчего не видели особого повода горевать, да и вообще цепляться за эту жизнь. Здешние русские — впрочем, я подозреваю, англичане, татары и башкиры тоже — спокойно отправлялись в бой, на верную смерть, и не менее спокойно умирали. Но я-то еще не настолько боярин, чтобы хладнокровно отправлять людей, людей, которых я прекрасно знаю, на верную смерть. Вот и скребут у меня на душе кошки, при взгляде на мертвые тела тех, кто еще вчера жил и радовался жизни.

Кстати, об отправлении в бой…

— Стоять.

Клава, попытавшаяся прошмыгнуть мимо меня неприметной мышкой — ага, мышка в расшитой шубе и меховой шапке — замерла на месте.

— Сестренка моя разлюбезная.

— Да, братик мой любимый? — посмотрели на меня ясные круглые, совершенно невинные глаза. Еще и ресничками похлопала, для пущей убедительности.

— А пойдем-ка в мой возок, кое-что нужно тебе сказать.

Втолковать, скажем так.

3

По пути на Алтай мой девчоночий гарем, как-то сам собой собравшийся за время моих блужданий туда-сюда по Руси, разделился на две неравные половинки. Аглашенька, моя любимая скоморошенька, осталась в Уфе заниматься хозяйственными делами и ждать, пока подтянуться все остальные переселенцы на Алтай. С ней осталась тетка Анфия, ставшая кем-то вроде завхоза моего некрупного рода, и Настя. Ведьмочка осталась в качестве огневой поддержки, как одна из двух моих очаровательных огнестрельных орудий. Второе, сиречь, Клавочка, отправилась со мной, потому что кроме нее и Насти никто нужным Огненным Словом, позволяющим запускать могучие файерболы, не владел. Я пробовал научиться, но у меня упорно не получалось. Еще со мной отправилась Дита. Не то, чтобы бесовка прям так уж сильно была нужна, но ее, с ее шебутной натурой, проще было привязать к чем-нибудь достаточно неподвижному, чем запретить поехать вместе со мной. И им обоих, Клаве и Дите, было строго-настрого приказано — ни в коем случае не влезать в бой, если вдруг он случится. Только если на то будет мой прямой приказ.

— А приказ был? — строго спросил я, глядя на сидящую, сложив ручки, нарушительницу. Можно было ожидать, что в драку с разбойниками полезет Дита, но Клава…! Она же серьезная и ответственная… так я думал до сегодняшнего дня.

— Не было, — опустила глаза моя названная сестренка.

— Тогда почему я отчетливо видел, как кто-то, до крайности напоминающий одну девушку по имени Клава, с увлечением кидался в разбойников огненными шарами.

— Потому что у кого-то слишком хорошее зрение, — пробурчала Клава.

— Что⁈

— Может, тебе показалось? — с надеждой спросила она.

— Нееет, — зловеще протянул я, тем временем лихорадочно размышляя, что делать.

Им обеим, Клаве и Дите, за нарушение приказа я пообещал порку. Но сказано это было сгоряча и не подумавши. Не подумавши, в частности, о том, что они обе — взрослые девушки и пороть их — это уже не наказание, а какое-то извращение. С другой же стороны — я боярин. А боярское слово, как известно, тверже гороху и не наказать я Клаву не могу.

Блин, я что — и впрямь в боярина превращаюсь? Ведь если я Клаву прощу — никто об этом не узнает, но мне нарушение моего же собственного слова все равно кажется неправильным, вот прям до нервной почесухи. Хотя дело, наверное, не в боярском слове. Дело в моем отходняке после гибели стрельцов. Как представлю, что и Клаву, мою сестренку названную, могли вот так же в холст заворачивать — прям сердце останавливается. А если ее сейчас не наказать — она ж в следующий раз опять в драку полезет…