В воскресенье мы получали к обеду говядину с горчичным соусом или корнед-биф с луковым соусом; в понедельник солонину, к которой никто не прикасался, потому что это была одна соль и кожа; во вторник – вяленую рыбу; в среду – сушеные овощи и печеные сливы в синеватом клейком сиропе из картофельной муки. Клейкий сироп назывался пудингом. Четверг опять начинался солониной, к которой никто не прикасался.
Ужин состоял из тех же блюд, что завтраки и обеды. При этом каждый раз на стол подавался картофель в мундире, из которого только половина была съедобна. Шкипер никогда не покупал картофеля. Его брали из груза, если мы везли южный картофель. Пока картофель был свеж и молод, он был очень вкусен, но если мы долго не грузили нового картофеля, то приходилось довольствоваться тем, о котором я уже говорил.
Чтобы замазать глаза ревизорам, мы везли иногда не только картофель, но и томат, бананы, ананасы, финики, кокосовые орехи. Только этот товар и способствовал тому, что мы могли существовать при той пище, которой нас кормили, и не околели от отвращения к ней. Тот, кто участвовал в мировой войне, мог убедиться на собственном опыте, что способен вынести человек и насколько он живуч. Тот же, кому приходилось плавать на настоящем корабле смерти, – знает это еще лучше. От брезгливости вскоре отвыкаешь окончательно.
Посуда, которую мне предложили с такой бескорыстной готовностью, состояла всего лишь из одной тарелки. Когда я собрал весь прибор, то у меня оказались: вилка Станислава, чашка Фернандо, нож Рубена. Ложку я мог получить у Германа, но у меня была своя. За эту услугу я должен был мыть полученную мною посуду по три раза в день.
После ужина на моей обязанности лежало мытье заржавленных и побитых мисок, в которых нам приносили еду. Это мытье производилось мной и другими без мыла, без соды и без щетки, так как ничего этого нам не выдавали. Как выглядели миски в тот момент, когда в них опять наливалась свежая пища, нечего и говорить.
Я не мог жить в такой грязи и принялся за уборку кубрика. Матросы после ужина валились в свои койки, как мертвые. Во время еды мы почти не разговаривали. Наша трапеза походила на трапезу свиней вокруг корыта. Три дня спустя это сравнение уже не приходило мне в голову. Способность делать сравнения или вызывать более или менее яркие воспоминания из прошлой жизни была во мне окончательно парализована.
– Мыла не выдают! – крикнул мне кто-то со своей койки: – Щеток и швабры тоже. И успокойся со своей уборкой. Мы хотим спать.
Я тотчас же выскочил из кубрика и – к инженерной каюте. Постучал.
– Я хочу убрать кубрик. Дайте мне мыла и хорошую швабру.
– Что вы воображаете? Не хотите ли вы сказать, что я должен купить вам мыло и швабру? Это не мое дело.
– Ну, а лично для меня? У меня нет мыла. А ведь я работаю у котлов. Хотел бы я видеть, как это я не получу мыла.
– Это ваше частное дело. Если вы хотите мыться, значит, у вас должно быть и мыло. Мыло должно входить в экипировку каждого порядочного моряка.
– Возможно. Для меня это новость. Туалетное мыло, да, но не простое для работы. Для котельных рабочих мыло должен поставлять инженер или шкипер, или же компания. Кто должен поставлять его, мне безразлично. Но я хочу иметь мыло. Что это, в самом деле, за свинство? На каждом порядочном корабле матросам полагается подушка, простыня, одеяло, полотенце, мыло и прежде всего посуда. Это относится к экипировке корабля, а не к экипировке матроса.
– Только не у нас. Если вам не нравится, можете уйти.
– Бессовестный вы человек.
– Вон из моей каюты, или я доложу шкиперу и попрошу вас уволить.
– Ничего не имею против.
– Не так, как вы думаете. Мне нужен угольщик. Но я удержу с вас жалованье за целый месяц, если вы еще раз осмелитесь обратиться ко мне таким тоном.
– Нечего сказать, порядочные люди, – готовы отнять у человека его последние жалкие гроши.
Негодяй сидел передо мной и скалил зубы.
– Расскажите-ка все это вашей прабабушке, – сказал он. – Она выслушает вас. Но я – нет. Убирайтесь сейчас же отсюда и ложитесь спать, в одиннадцать вам идти на вахту.
– Моя вахта начинается в двенадцать. С двенадцати до четырех.
– Не у нас, и не для угольщиков. Угольщики начинают в одиннадцать. С одиннадцати до двенадцати они носят золу, а в двенадцать начинается работа на вахте.
– Так. Но ведь с одиннадцати до двенадцати нет рабочей вахты?
– Угольщики выгребают и носят золу помимо всякой вахты.
– Но за это платят сверхурочные?
– Не у нас. И не за носку золы.
В каком веке я живу? Куда я попал? Что это за раса? Ошеломленный, я поплелся в свой кубрик.
Кругом было море, голубое, чудесное море, которое я так безмерно любил и погибнуть в котором я, как истый моряк, никогда бы не побоялся. Ведь это было бы великое торжественное обручение с женщиной, капризной, изменчивой женщиной, которая могла так бешено неистовствовать, у которой был такой изумительный темперамент, которая умела так пленительно улыбаться и напевать волшебные убаюкивающие песни, которая была так прекрасна, так безмерно красива.
Это было то же море, по которому плавали тысячи честных, здоровых кораблей. И вот судьба послала меня на этот корабль прокаженных, который держался одной лишь надеждой, что море сжалится над ним. Но я чувствовал, что море не хотело нести на себе прокаженный корабль, чтобы самому не заразиться его страшной болезнью. И все-таки время его еще не пришло. Море выжидало еще: оно надеялось, что ему не придется испытать на себе действие этой чумы, что этот нарыв лопнет где-нибудь на суше или в замызганной глухой гавани, лопнет и пропадет. Время «Иорикки» еще не пришло. В мою койку еще не стучался вестник смерти. Когда я стоял так на палубе, с усеянным звездами небом над головой, и смотрел на отливающее изумрудом море, вспоминая свой потерянный Новый Орлеан и солнечную Испанию, мой мозг вдруг ослепила мысль: вниз через борт, и всему конец! Но ведь тут остался бы другой усталый, голодный, грязный и затравленный угольщик, ему пришлось бы нести двойную вахту. Эта мысль настолько омрачила мой план, что я решил остаться на «Иорикке».
Эх черт, где моя не пропадала! «Иорикке» не удастся меня сломить! Ни консулам. Ни «Иорикке». Ни карманнику. Ведь ты же из Нового Орлеана, парень. Не робей. Будет еще вода и мыло. Вонь только снаружи. Долой с палубы и не давайся в пасть бестии, которая хочет тебя проглотить! Плюнь еще раз вниз и айда на койку!
Когда я ушел с палубы, я знал наверно, что нахожусь на корабле смерти, но знал также, что этот корабль никогда не будет кораблем моей смерти. Нет, нет, я не помогу вам получить страховую премию. И я не буду вашим гладиатором. Плюю тебе в лицо, цезарь Август император! Экономь свое мыло и жри его, мне оно больше не нужно. Ты больше не услышишь от меня ни единой жалобы. Плюю тебе в лицо, тебе и твоему проклятому отродью!
XXVIII
Я не мог уснуть. Я лежал на голых досках моей койки, как пойманный бандит на нарах в полицейском участке. Вонючая керосиновая лампа наполняла помещение таким чадом, что дышать было настоящей мукой. У меня не было одеяла, сильный озноб бил мое тело, ведь ночи на море бывают дьявольски холодны. Я только что погрузился в забытье, как чьи-то сильные нетерпеливые руки начали так трясти меня, словно хотели проломить мною стену.
– Вставай, ты! Половина одиннадцатого.
– Только половина? Почему же ты не будишь в три четверти?
– Я пришел наверх за водой для кочегара. Я не стану еще раз подниматься для тебя. Вставай. Без десяти двенадцать разбуди своего кочегара и принеси ему кофе.
– Я не знаю его. И не знаю, где его койка.
– Пойдем, я покажу тебе.
Я встал, и мне показали койку кочегара моей вахты.
В кубрике было почти темно, так как лампа не давала света.
При свете маленького, разбитого, закопченного фонаря угольщик предыдущей вахты показал мне, как обращаться с лебедкой. Это был Станислав.