XXXIX
С другими матросами я говорил очень мало. Почти все они были люди ворчливые и озлобленные, если не были пьяны, что случалось в каждой гавани. Но если говорить правду, то это они никогда не заговаривали с нами. Ведь мы были только угольщиками, я и Станислав. А угольщик далеко не то, что рулевой, даже не то, что палубный рабочий. Все они большие господа по сравнению с угольщиком. Угольщик роется в золе и грязи и сам не что иное, как зола и грязь. Ведь к нему подойти нельзя близко, а то измажешься. Ну взять хотя бы плотника или, еще выше, боцмана. По сравнению с ними мы только черви.
Между мертвецами сохраняется это разграничение рангов, и здесь оно приобретает даже особенно острую форму. Тот, кто лежит позади, у самой кладбищенской стены, потому что надо же ему где-нибудь лежать, – человек маленький, и грош ему цена. Тот, кто похоронен в сосновом гробу, – уже выше. На тех же, кого важно несут в металлических гробах с золотыми углами, не всякий осмелится даже поднять глаза. Во избежание всяких недоразумений, одних хоронят в металлических гробах с золотыми углами, между тем как других зарывают где-нибудь в четырехугольном ящике, а то и без него. Только черви, эти революционные опустошители и преобразователи, нисколько не заинтересованы в чинах и рангах. Все они одинаково белы и одинаково толсты, и все они хотят жрать. И берут свою добычу всюду, где ее раздобудут. Они достают ее из металлических гробов с золотыми углами так же быстро, как и из ящиков.
Господин плотник, господин боцман и господин машинист были маленькими офицерами, унтер-офицерами. Они были так же грязны, как мы, плавали столько же, сколько мы, имели гораздо меньше значения в регулировании жизни корабля, чем мы, но угольщики должны были прислуживать господину машинисту, должны были носить ему пищу, накрывать ему стол. Ведь надо же было сохранять различие рангов. Когда корабль стоит в гавани и кочегары и угольщики заняты дневной работой, машинист исполняет по ночам работу кочегара. В плавании он слоняется по всему кораблю, чистит машины: тут немножко, там немножко, там почистит подшипник или разберет масленку, тут уберет немного грязи и положит ее в другое место. Но ему не приходится спать в общем кубрике; он спит в маленькой каютке, где висит только две или три койки, в воскресенье получает рисовый пудинг с земляничным соком, а два раза в неделю запеченные сливы, между тем как мы не получаем воскресного пудинга и только раз в неделю – запеченные сливы. Если же мы два раза в неделю получаем соленую рыбу, то он получает ее три раза. Он, боцман, плотник и офицеры. За это он должен следить за нами, чтобы мы, воспользовавшись дурной погодой, не развинтили котлов. Что бы сделал Цезарь со своими армиями, если бы у него не было унтер-офицеров, стоящих на первой ступени служебной лестницы, ведущей к генерал-фельдмаршалу? Унтер-офицеры, приходящие сверху, никуда не годятся; они должны приходить снизу. Битые еще вчера, они могут быть использованы с наибольшей выгодой, так как умеют бить лучше всех.
Потом следуют рулевые, а за ними палубные рабочие. У Станислава знаний было больше, чем у всех рулевых, вместе взятых, но ведь он был только грязный угольщик, не больше.
Они чувствовали бы себя хорошо только в том случае, если бы существовал приказ, что угольщики, проходя мимо машиниста, должны спрашивать разрешения пройти мимо него.
И, несмотря на это, все они были мертвецы, и все они были на пути к рыбам.
Пока у них не было оскорблено чувство превосходства, до тех пор с ними еще можно было разговаривать и они считали себя на равной ноге с нами. Менее опытные из палубных рабочих, недавно плавающие на кораблях, чувствовали себя неуверенно между нами, старыми морскими волками, и не давали нам чувствовать превосходство своего ранга. Со временем в нашей среде возникло все же чувство спаянности, и причиной его возникновения надо считать нашу общую судьбу. Все мы были люди, вычеркнутые из жизни, если даже каждый из нас и не соглашался с этим и надеялся на лучшее. Всем нам угрожала одна и та же судьба, судьба гладиаторов. Все мы знали это, но никогда не говорили об этом громко. Моряки не говорят ни о кораблекрушении, ни о каких бы то ни было авариях. Это дурной знак: можно накаркать. И именно эта выжидательная уверенность, это трепетное подсчитывание дней от одной гавани к другой, это сдержанное молчание о том самом главном, что, сколько бы мы еще ни протянули, все же мы с каждым днем неизбежно близимся к последнему дню, дню последней ожесточенной борьбы за жизнь – связывало нас непостижимыми узами.
Никогда никто из нас не ходил в гавань поодиночке. Всегда вдвоем или втроем. Морские разбойники не могли выглядеть и наполовину так страшно. Мы никогда не входили в общение с матросами других судов. Мы были для них слишком грязны и оборваны, и они не хотели снизойти до разговора с нами. Мы могли говорить что угодно, они делали вид, что не замечают нас, пили свое вино или водку и шли своей дорогой. Это были честные представители рабочего класса, четвертое сословие; мы же были пятое сословие и должны были еще долго ждать, пока четвертое сословие сядет наконец за стол. Может быть, мы были даже шестым, и нам приходилось ждать еще несколько столетий.
Представители четвертого честного сословия отворачивались от нас еще и потому, что считали нас головорезами. Да мы и были ими. Нам было море по колено. Что бы ни случилось, хуже с нами ничего не могло быть. Мы давно забыли, что такое страх. Нам было все все равно.
Когда мы входили в портовый трактир, хозяин всегда старался скорее от нас отделаться, несмотря на то, что мы вытряхивали ему все, что было у нас в карманах или во рту, если карманы были изорваны, или под ремнем фуражки, если он еще сохранился. Мы были хорошими клиентами, но пока мы были в таверне, хозяин не спускал с нас глаз и следил за каждым нашим взглядом и движением. Как только он замечал, что кто-нибудь из нас моргнул глазом или слишком пристально взглянул на кого-либо из представителей четвертого сословия, он тотчас же шел к этому человеку и принимался обрабатывать его в том смысле, чтобы он оставил таверну. Это делалось весьма осторожно, так как стоило только представителю четвертого сословия понять, в чем дело, чтобы он сейчас же свистнул, и пошла бы потасовка, а этого-то и опасался хозяин.
Вероятно, с течением времени чрезмерная работа, которую мы выполняли, необыкновенное, отчаянное положение, в котором мы находились, постоянное напряженное выжидание последнего отчаянного крика тонущей «Иорикки», не желающей стать добычей рыб, запечатлели на наших лицах неизгладимый след, нечто невыразимое, охватывающее леденящим ужасом всех, не бывавших на «Иорикке». Что-то было в наших глазах, что заставляло порой вскрикивать и бледнеть женщин, если мы неожиданно попадали в поле их зрения. Даже мужчины смотрели на нас пугливо, отворачивались и искали другого пути, чтобы не идти рядом с нами. Полиция следила за нами взглядом, пока мы не скрывались из виду. Но самое удивительное было с детьми. Некоторые при виде нас поднимали крик и убегали, как затравленные; некоторые же останавливались, широко раскрывая глаза, когда мы проходили мимо; другие следили за нами, затаив дыхание, словно увидали наяву воплощение своих снов, иные же – правда, это случалось очень редко – протягивали нам руку, улыбались и говорили: «Здравствуй, матрос!» или «Здравствуй, моряк!» или что-нибудь в этом роде. Среди тех, кто протягивал нам руку, были такие, которые после этого оглядывали нас широко раскрытыми глазами, раскрыв рты от изумления, потом внезапно убегали и больше не оборачивались.
Были ли мы настолько мертвы, что дети видели и чувствовали в нас смерть? Являлись ли мы детям в их сновидениях в то время, когда они лежали еще под сердцем своих матерей? Или какие-нибудь таинственные узы связывали нас, уходящих, нас, смертников, с этими детскими душами, едва переступившими порог жизни и носившими еще в своем сознании тень неведомого царства? Мы – уходящие, они – приходящие, наша связь основывалась на противоположности.