Как это случилось, никто не может сказать. В силу непонятного чувства, заставившего марокканцев поверить тому, что Павел – немец и никогда не воевал с марокканцами, они приняли его в свою среду, взяли его к себе, кормили, ходили за ним, передавали его из одной семьи в другую, от одного рода к другому, пока он не очутился на морском побережье и там с торговцами фруктовым повидлом не попал на «Иорикку».

Шкипер взял его охотно, так как нуждался в угольщике, и Павел был счастлив, что попал к нам.

Но через два дня, хотя у него не было никаких злоключений с решетками и уголь в то время лежал ему с руки, он сказал:

– Я не знал, я никогда не думал… Лучше бы я не бежал из легиона. Здесь в десять раз хуже, чем в самой каторжной роте нашего дивизиона. Ведь мы же по сравнению с вами жили, как графы. У нас был и человеческий стол и человеческие квартиры. Я не выдержу, я околею здесь,

– Полно ныть, Павел, – утешал его я.

Но Павел уже подорвал свои силы. Он харкал кровью. Все больше и чаще. Потом кровь пошла у него из горла сгустками. И однажды ночью, когда я пришел его сменить, он лежал на угольной куче вверху на рундуке в луже крови. Он был еще жив. Я поволок его в кубрик и уложил на койку. Утром, когда пришел его будить, он был уже мертв. В восемь часов мы спустили его за борт. Шкипер даже не снял фуражки, а только коснулся козырька. Павла даже не завернули. На нем были лохмотья, слипшиеся от крови. К ногам его привязали тяжелый кусок шлака. Мне показалось, что шкиперу было жаль даже этого куска шлака. В журнал Павла не занесли. Ветер, развеянный ветер. И больше ничего.

XXXVIII

Павел был не первый угольщик, которого сожрала «Иорикка» за время пребывания Станислава на пароходе.

Был еще Курт, юноша из Мемеля, тоже без подданства. Во время оптации он был в Австралии, но его не поймали и не засадили в лагерь. Наконец, гонимый тоской по родине, он отправился в Германию. Где-то в Австралии он попал в историю с штрейкбрехерами, и один из этих негодяев уже больше не встал с места. Курт не мог пойти к консулу. Чуть дело коснется забастовки или истории, пахнущей коммунизмом, консул сейчас же готов выдать своего соотечественника на растерзание вчерашним врагам своей страны. Консул, несомненно, передал бы его полиции, и Курту пришлось бы отсидеть свои двадцать лет. Консул всегда на стороне интересов государства, этой великой, славной идеи, поселяющей раздор и бесчинства и превращающей людей в номера. И эта идея так сильно развита в консулах, что они во имя ее готовы предать своих собственных сыновей. А забастовка направлена против государства.

Курту удалось пробраться без бумаг в Англию. Но Англия – предательская страна. Остров вообще предательская штука. На него легко попасть, но трудно уйти. Курту не удалось уйти. Пришлось идти к консулу. Консул спросил у него, почему он уехал из Брисбана в Австралии, почему он там не отыскал германского консула и нелегальным путем пробрался в Англию.

Курт не мог, да и не хотел рассказать правды, потому что Англия обещала ему не больше, чем Австралия. Англичане выслали бы его обратно в Австралию в распоряжение тамошних властей.

В Англии, в одном из консульств, лондонском или другом, где все напоминало Курту о родине, им овладела вдруг такая непреодолимая тоска по дому, что он горько расплакался. Консул прикрикнул на него и заявил, что, если Курт не прекратит этой комедии, он тотчас же выбросит его вон и что он достаточно насмотрелся на таких босяков. На это Курт дал ему тот единственно правильный ответ, какой должен иметь в запасе настоящий мужчина, и чтобы придать ему соответствующий вес, схватил песочницу или что-то в этом роде и швырнул ее в консула. Консул схватился за окровавленную голову, поднял крик, а Курт выбежал и исчез, как вихрь.

Курту, строго говоря, не следовало идти к консулу. Курт был из Мемеля и не оптировался, и консул не мог ему помочь. На это у него не было полномочий. Ведь он, как и другие консулы, был только слугою своего идола.

Теперь Курт был окончательно вычеркнут из числа живых и никогда уже не мог вернуться на родину. Чиновник, должностное лицо, заявил ему, что его тоска по родине была только комедией. Как знать чиновнику о том, что босяк, оборванный бродяга может тосковать по родине? Эти чувства свойственны ведь только тем, кто носит белоснежное белье и каждый день может достать себе из комода чистый носовой платок. Да, сэр.

Я уже не тоскую по родине. Я понял, что то, что называется родиной, отечеством, зашито и зашнуровано в актовых папках, что это отечество представлено в лице государственных чиновников, которые так умеют вытравить тоску по родине, что от нее не останется и следа. Где моя родина? Там, где я нахожусь и где мне никто не мешает, где никто не знает, кто я и что я делаю, откуда я пришел и куда уйду – да, только там моя настоящая родина, мое настоящее отечество.

Курт устроился на испанский корабль и в конце концов поступил угольщиком на «Иорикку».

Предохранительных приспособлений на «Иорикке» не существовало. Во-первых, они стоили денег, а во-вторых, они мешали работе. Корабль смерти – не детские ясли. Держи ухо востро, а если зазеваешься, то тоже не велика беда. В крайнем случае у тебя будет один гнилой палец или подслеповатый глаз, которые и без того ни к черту не годятся.

Водомерное стекло у котлов не было защищено предохранителем. И вот однажды, когда Курт был на вахте, оно лопнуло. Так как у водомерного стекла не было рычага, которым можно было бы отвести трубу, ведущую к водомеру, то кипящая вода брызнула фонтаном, и котельное помещение наполнилось густым, горячим паром.

Трубу надо было отвести во что бы то ни стало, но регулирующий клапан лежал как раз под разбитым водомером, в двух вершках от кипящей струи. Пар надо было затормозить, иначе коробка застряла бы на целый день, а в случае шторма не могла бы маневрировать и была бы разбита в щепки.

Кто должен тормозить? Угольщик, конечно. Бродяга рисковал своей жизнью, чтобы спасти «Иорикку» и пустить ее ко дну только тогда, когда это прикажут.

И Курт затормозил. Потом упал, как подкошенный. Инженер и кочегар отнесли его на койку.

– Такого крика, – рассказывал Станислав, – ты не можешь себе представить. Он не мог лежать ни на спине, ни на животе, ни на боках. Кожа свисала с него клочьями, как изорванная рубашка, вся в пузырях, размером с голову, и один возле другого. Если бы его поместили в больницу, его, пожалуй, еще можно было бы спасти, наложив на раны телячью кожу, но для этого понадобилась бы целая телячья кожа. Боже мой, как он кричал, как он кричал! Я желал бы консулу услышать во сне этот крик. Он во всю свою жизнь не мог бы от него избавиться. Они сидят у стола и заполняют формуляры. Сто миль от фронта настоящей жизни.

Смелость на военном фронте – ерунда! Смелость на фронте труда? Но здесь ты не получишь ордена. Тут нет героев. Он кричал до последнего вздоха и так и умер в крике. Вечером он был уже за бортом, бедняга Курт из Мемеля. Нет, Пиппип, я должен снять шапку, не смотри на меня так. Тут поневоле возьмешь на караул и отдашь честь. Нельзя иначе! О Пиппип, с куском угля у ног! Как арестант! Второй инженер посмотрел ему вслед и сказал:

– Черт знает что такое, теперь у нас опять нет угольщика.

Это было все, что он сказал. И это сказал человек, который должен был сам затормозить пар. Ведь там требовался ремонт, а ремонт вовсе не касается угольщика. Да, это сделал Курт. Он тоже не попал в журнал. Второй инженер попал в журнал с отметкой об этом подвиге. Наш повар видел это, когда ходил воровать мыло в каюту шкипера.