– Увы, и о том весьма горюю, – сказал Критило.
– Так вот, то было Прозрение, любимое – за красоту и ясность ума – детище Правды; его свойство причинять страдания, как появится.
Тут-то Критило закручинился и заохал, горько сетуя на то, что, когда обладаешь самым важным, этого не сознаешь и не ценишь, а утратив, вздыхаешь и взываешь: где оно, где истина, добродетель, счастье, мудрость, покой, а вот теперь – прозрение. Андренио же не только не выказал досады, но явно обрадовался.
– Ах, оно уже и нам надоедало, по горло сыты его горькими истинами. Правильно поступили те, кто отвязался от противного надоеды, от назойливой этой мухи! Возможно, Прозрение – чадо Правды, но мне сдается, оно и отчим Жизни. Что за тоска беспросветная! Как тяжко каждый день получать порцию прозрения, прямо с утра, вместо завтрака, прозрение всухомятку! Да под видом того, что режет правду-матку, оно всех без ножа режет. «Ты сумасшедший», – безо всякого говорит одному, а другому: «Ты простофиля», – вот так попросту, без долгих слов. «Ты дура, а ты уродина». Сами посудите, кто пожелает его прихода, ежели ничто так не ранит, как нежеланная правда! Вечно твердит: «Плохо поступил, плохо надумал, плохо затеял!» Нет, уберите его от меня, чтоб глаза мои его не видели!
– Сильней всего скорблю я, – огорчался Критило, – что утратил его, когда так его желал, когда оно должно было нам расшифровать великого Шарлатана, что разглагольствует, сея ложь, посреди великой Площади Мнимостей.
– А как показалось вам лицемерие одних, притворно веривших его речам и восхвалениям, и тупость других, действительно веривших и разделявших пошлые мнения? О, велика власть чародейки Молвы, монополия Хвалы. Вот этак завладеют доверием людей пять-шесть обманщиков и льстецов, и преграждают путь Истине ловким приемом: мол, не каждый в состоянии их понять, а кто возражает, тот глуп. И, как видите, глупцы их сказками упиваются, льстецы восхваляют, а разумные и пикнуть не моги – вот так Арахна и побеждает Палладу [593], Марсий – Аполлона [594], глупость слывет умом, невежество – ученостью. Сколько ныне авторов, суждением толпы прославленных, против которых никто словечка сказать не смеет! А сколько книг, сколько знаменитых творений, что славы своей отнюдь не заслуживают! Но имена счастливчиков остерегусь указывать Скольких недостойных и невежественных вывела в люди счастливая звезда,' теперь о них никто дурного не скажет, разве что отчаянный Боккалини. Пошла о женщине молва, что она хороша, значит, хороша, будь рожа рожей; назовут мудрецом, мудрецом останется, будь он круглый дурак; начнут восторгаться картиной, ничего не попишешь, даже если это мазня. Таких нелепостей не перечесть, и всему причиной всесилие молвы, внушающей толпе понятия противоположные истине. Посему ныне все зависит от того, как люди думают, как посмотрят.
– Ах, до чего ж она нужна, эта наука расшифровки! – восклицал Критило. – Не знаю, что дал бы, чтобы ею овладеть; на мой взгляд, она из самонужнейших для жизни человеческой.
Тут новый их товарищ усмехнулся и сказал:
– Я возьму на себя смелость познакомить вас с другой наукой, куда более тонкой и сложной.
– Неужели? – удивился Критило. – Разве существует более поразительная способность?
– О да, – отвечал тот. – Ведь с каждым днем сущность развивается и форма усложняется; нынешние люди– – куда больше личности, чем вчерашние, а завтрашние будут еще больше личностями.
– Как ты можешь это утверждать, когда все согласны в том, что все уже достигло вершины и наибольшей зрелости, что и в природе и в искусстве развитие зашло так далеко, – дальше некуда!
– Кто так говорит, кругом неправ. Ведь рассуждения древних – детский лепет сравнительно с тем, как мыслим мы ныне, а завтра наш разум будет еще богаче. Все, что сказано, – ничто против того, что будет сказано. И, поверьте, все, что написано по всем наукам и искусствам, – лишь капля единая из океана знаний. Хорош был бы мир, кабы усердие, изобретательность и ученость людей даровитых были исчерпаны! О нет! Верх совершенства не только не достигнут – мы еще не дошли и до середины подъема.
– Скажи, ради жизни твоей – да продлится она Нестеровы годы! – что за науку ты знаешь, каким таким даром владеешь, который превосходит способность глядеть во сто глаз, орудовать сотней рук, ходить одним лицом вперед, другим назад, дабы с удвоенным успехом угадывать то, что произойдет, и расшифровывать все на свете?
– Эти все хваленые твои чудеса – еще пустяки, они не проникают глубже коры, касаются лишь наружности. А вот исследовать закоулки груди человеческой, вспороть оболочки сердца, измерить объем познаний, оценить великий мозг, прощупать глубины души – вот это задача, вот это искусство, такая способность и впрямь достойна хвалы и зависти.
Странники, слыша о подобном искусстве, умолкли удивленные. Наконец Андренио решился спросить:
– Кто ты такой? Человек ты или кудесник? А может, злопыхатель, зложелатель или этакий добрый сосед, который нас знает лучше всех?
– Ни то, ни другое, ни третье.
– Так кто же ты? Не иначе, как политик, какой-нибудь венецианский государственный муж.
– Я, – отвечал тот, – Видящий Насквозь.
– Объясни, не понимаю.
– Разве вы никогда не слышали про ясновидящих?
– Постой, постой, ты разумеешь эту выдумку простонародья, этот вздор отъявленный?
– Как – вздор? – возразил тот. – Ясновидящие существуют, это несомненно, и видят они отменно; да вот, взгляните на меня, я – один из них. Я вижу явственно сердца людей, даже самые скрытные, вижу, словно они из стекла; все, что в них происходит, мне так открыто, как если бы я трогал рукой, – поистине душа любого для меня как на ладони. Поверьте, вы, не обладающие сим даром, не знаете и половины того, что есть, не видите сотой части того, что надо видеть; вы видите лишь поверхность, взор ваш не проницает вглубь, потому вы обманываетесь по семи раз на дню; короче, вы – люди поверхностные. Зато нам, зрящим то, что происходит в извилинах нутра человеческого, в самой глубине помыслов, нам-то фальшивую кость не подкинут. Как опытные игроки, мы умеем распознать по лицу самые затаенные мысли, с одного жеста – нам все понятно.
– Что ж ты можешь такое увидеть, – спросил Андренио, – чего мы не видим?
– О, многое! С одного взгляда проникаю в самую суть вещей, вижу их субстанцию, не только акциденции, как вы; я сразу узнаю, есть ли в человеке нечто существенное, измеряю его глубину, определяю, сколько он тянет и докуда дотянется, примечаю, как обширна сфера его деятельности, как велики знания и понимание, как надежно благоразумие. Вижу, сердце у него или сердчишко, трясутся ли поджилки, ушла ли душа в пятки. А уж мозги вижу так отчетливо, будто в стеклянной чаше: на месте ли они (кое у кого бывают сбиты набекрень), зрелы или еще зелены. Только взгляну на человека, вижу, на чем стоит и чего стоит. А вот еще: встречал я не раз людей, у которых язык не связан с сердцем, глаза не в ладу с мозгом, хотя от него зависят; а у иных, к примеру, нет желчи.
– Вот, наверно, кому хорошо живется! – сказал Критило.
– О да, они ничего не чувствуют, ничто их не огорчает, не удручает. Но всего удивительней, что у некоторых нет сердца.
– Как же они живут?
– Превосходно, живут лучше и дольше прочих; ничего не принимают близко к сердцу, ничто их не сердит – ибо «сердце» от слова «сердить». Таким все трын-трава, сердце у них не изнашивается, не то что у славного герцога де Фериа [595]; когда бальзамировали его тело, обнаружили сердце сморщенное, изношенное, а был человек с большим сердцем! Я вижу, здоровое ли сердце и какого цвета, не позеленело ли от зависти, не почернело ли от злобы; мне открыты его движения и видно, куда оно склоняется. Самые сокровенные внутренности доступны моему взору, я вижу, у кого нутро мягкое, у кого жесткое; вижу кровь в жилах и определяю, у кого она чистая, благородная, великодушная. То же с желудком – сразу распознаю, как действуют на него разные события, может ли желудок этот их переварить или нет. Куда как смешны мне лекари – болезнь поразила нутро, а они прикладывают лекарства к лодыжке; болит голова, а они прописывают мазь для ног. Я вижу и точно различаю гуморы каждого, в добром ли он гуморе или нет, а сие весьма важно, когда обращаешься с просьбой или с иным делом, – ежели верх взяла меланхолия, надо дело отложить до лучших времен; вижу, когда преобладает холе, а когда флегма [596].
593
Согласно рассказу из «Метаморфоз» Овидия, Арахна, дочь красильщика, мастерица в ткачестве, вызвала на состязание богиню Афину. Арахна изготовила ткань с изображением любовных похождений олимпийцев. Афина признала ее мастерство, однако в гневе прибила ткачиху и разорвала ткань. В отчаянии Арахна повесилась, но Афина вернула ей жизнь, превратив в паука.
594
Сатир Марсий. искусно игравший на флейте, вызвал на состязание Аполлона с его божественной лирой. Музы присудили первенство Аполлону, а так как по уговору победитель был волен сделать что ему угодно с побежденным, Аполлон велел содрать с Марсия кожу.
595
У герцога де Фериа (см Кр, II, XIII, прим. 4), исполнявшего важные государственные должности, сын умер малолетним, а в 1615 г. умерли три дочери, и дом Фериа перешел к другому роду.
596
Холе – желтая (светлая) желчь; флегма – слизь.