– А я-то думал, – сказал Андренио, – что, когда седеют, ума набираются, теперь же вижу, что у большинства седина – лишь признак того, что ум выцвел.
Прислушались странники, о чем толковали старики, – сплошное хвастовство и самовосхваление.
– В мое время, – говорил один, – когда я в цвете был, в расцвете сил вот тогда были люди! А теперь что? Марионетки какие-то!
– А кого я знавал, с кем я знаком был! – говорил другой. – Помните того учителя великого и того проповедника знаменитого? А того славного воина? Какие были прежде великие люди, куда ни глянь! А какие женщины! Женщина в мое время стоила больше нынешнего мужчины.
– Вот так они целый божий день злословят о нынешнем веке – не знаю, как век их терпит. Им кажется, что нынче все ничего не смыслят, только они умны. Все помоложе – для них молодежь, мальчишки, хотя бы тебе уже под сорок; пока они живы, мужчиной никому не стать, уважения не снискать, власть не получить: тотчас тебе закричат – вчера на свет родился, молоко на губах не обсохло, желторотый. «Да ты еще не родился, на свет еще не появился, а я уже жить устал». И не лжет, и сам он устал и других утомил – все они хвастливы и тщеславны, а занимают один из самых высоких чердаков.
Подошли наконец, странники к чердаку, превосходившему чудесами все пройденные. Вход в него обрамляли две колонны, как некое non plus ultra тщеславия. Сперва странников не пускали, и правильно делали. Когда ж они неотступными просьбами убедили стражей уступить и раскрылись перед ними великолепные двери, вернее, разверзлись врата в гавань ураганов ветрености и бурь суетности, тут хлынул на них поток, клубящийся дымом причуд, так что они даже подумали, не пробудился ли в недрах Везувия еще один вулкан. И столь несносно было сие наваждение, что странники наши, не в силах устоять, благоразумно повернули вспять. О том, что это был за чердак, всем чердакам чердак, расскажет нам следующий кризис.
Кризис VIII. Пещера Ничто
При ярком свете дня ничего не видели те, кто сказал, будто можно было устроить мир лучше, нежели он устроен, оставив в нем все, из чего он ныне состоит. Когда их спросили, каким же образом, они отвечали: надо бы, дескать, сделать все наоборот тому, что мы видим сейчас. Сиречь, солнцу надлежало бы находиться здесь, внизу, в центре вселенной, а земле – вон там, наверху, где теперь небо, на точно таком же расстоянии, и тогда все то, что ныне причиняет неприятности, было бы очень удобно и хорошо. На земле всегда было бы светло, в любой час видели бы мы лица друг друга и поступали искренне, ибо при полном свете дня. Не стало бы ночей, столь тягостных для тревожащихся, столь долгих для недужных, покрова для преступников и злодеев; не страдали бы мы от неровности погоды, от немилости небес, от суровости климата. Не было бы унылой, пасмурной зимы с ее снегами, туманами, инеем. Не приходилось бы прочищать носы насморочным, не кашляли бы простуженные. Не донимали бы нас зимою обморожения, а летом ожоги. Легче было бы подыматься по утрам и не глотали бы мы целый день дым, сидя у очага и грея себе один бок в то время, как другой стынет. Не потели бы в знойный день, не изнывали бы от духоты всю ночь, ворочаясь в постели. Не знали бы нестерпимых мук от мошкары, этих злобных враженят, от жалящих комаров и назойливых мух. Была бы на земле всегда приветливая, радостная весна. Розам было бы дано цвести и более двух недель, прочим цветам – более двух месяцев. Всегда пели бы соловьи, и мы круглый год лакомились бы вишнями. Не ведали бы ни жестоких декабрей, ни смутьянов июлей, нарушающих строй нашей жизни. Остались бы только зеленые апрели да цветущие май – вроде как в раю, – и мы бы наслаждались железным здоровьем и золотым блаженством. И еще: надо бы, чтобы земля была во сто крат больше – ну, такая, как ныне небо, – да разделена на многие и куда более обширные государства, населенные просвещенными и благовоспитанными народами, не безобразно разноликими, но однообразно благообразными, чтобы уж не было негров, чичимеков, пигмеев, дикарей и т. д. И вот еще: чтобы Испания не была столь сухой, Франция ветреной, Италия влажной, Германия холодной, Англия туманной. Швеция мрачной и Мавритания знойной. Чтобы весь мир был сплошным раем, а земля – небом.
Так рассуждали белые люди, и некоторые ученые даже одобряли их. Но, коль вникнуть хорошенько в их рассуждение, покажется оно не здравым мнением, но причудой беспокойных умов, любителей все переиначивать и квадратное превращать в круглое, доставляя пищу для насмешек сентенциозного венусийца [651]. Дабы избавить от одних неудобств, они накликали бы многие и куда более серьезные – уничтожили бы разнообразие, а с ним красоту и наслаждение, исказили бы весь порядок и строй времен, лет, дней, часов, нарушили развитие растений, созревание плодов! покой ночей, отдохновение живых существ. И звезды не сулили бы им счастье, звезды подлежали бы изгнанию за ненадобностью – не было бы для них ни дела, ни места. А что стало бы в этом бесчинном мире делать солнце, недвижно и праздно покоясь в центре вселенной, вопреки природной своей наклонности и обязанности? Ведь оно, как бдительный государь, привыкло безостановочно быть в движении, обходя раз за разом всю свою светозарную империю. О нет, никуда это не годится! Пусть солнце движется и странствует, восходит в одних краях, заходит в других, пусть смотрит на все вблизи и до всего касается своими лучами, пусть на все влияет, пусть деятельно согревает и умеренно бодрит, и пусть, согласно чередованию времен года и часов дня, уходит на покой; пусть здесь подымает испарения, там подгоняет ветры, нынче будет дождь, завтра снег, небо то нахмурится, то прояснится; пусть же ходит солнце по небу, всех посещая и животворя, пусть переходит из одной Индии в другую, покажется то во Фландрии, то в Ломбардии, исполняя обязанности вселенского монарха; ведь ежели праздность – всегда тяжкий порок, то для владыки светил праздность была бы вовсе непростительной.
Так пререкались меж собою Кичливый и Ленивый; теперь уже вел странников второй, а первый брел позади.
– Ну, довольно вам, – молвил Андренио, – спорить о вздорных выдумках, лучше скажите, что за чердак был последний.
– То был, – отвечал Кичливый, – чердак первых в мире, тех, что обитают на макушке Европы [652] и, пожалуй, действительно, ее венчают, чем и гордятся; доблестные, они свою доблесть преувеличивают; знают много, но любят сами себя слушать; деятельны, но хвастливы.
– Чердак тот показался мне весьма вместительным! – сказал Критило.
– Он и самый раздутый, ибо вмещает в себе все прочие. Знайте же, что вы были у врат бесподобного Лиссабона.
– О да, конечно, – воскликнули оба странника, – чердак португальских фидальго! Что и говорить, убавить бы им спеси – прибавилось бы им славы. На упрек, что дым гордыни вскружил им головы, они, правда, отвечают – огонь пуще, дым гуще. В огне любви тают, как масло, почему и обзывают их «масляными», но зато в огне сражений стойки, как кремень. Многое унаследовали от своего пращура Улисса – потому и не встретишь португальца глупого или трусливого.
– Мне жаль, что вы туда не вошли, – молвил Лентяй, – увидели бы диковиннейшие причуды тщеславия; как в других краях блистает поп plus ultra доблести, там царит непревзойденное бахвальство. Вы бы там встретили дворянство a par de Deus [653], родовые замки времен доадамовых, влюбленных до гроба, поэтов безумствующих, но ни одного неумного, музыкантов таких, что «ангелы, спрячьтесь!», таланты блестящие, да без тени благоразумия. Короче сказать, ежели прочие народы Испании, даже кастильцы, хвалят свое, и наилучшее, с некоторой сдержанностью, умеряя восторги оговорками: «Да, кое-чего стоит; недурно; кажется, вещь неплохая». – то у португальцев, когда хвалят свое, одни гиперболы, превосходная степень самодовольства: «Великолепная вещь, великая вещь, лучшая в мире! Подобной не сыщется во всей вселенной, а в Кастилии и подавно!»
651
Гораций был родом из Венусии (область Базиликата В Южной Италии). О сумасбродной страсти все менять («заменять квадратное круглым») – в Посланиях (I, 1, 97 – 100).
652
Т. е. в Португалии, так как по очертаниям Пиренейский полуостров напоминает голову Европы.
653
Богоравное (порт.).