Подальше виднелись бок-о-бок два чудища, столь же сходные, сколь различные, – дабы крайности были виднее. У первого был глаз дурной, как у косоглазого, на всех смотрел искоса: если кто молчит, обзывал дураком; кто говорит – болтуном; кто смиренен – малодушным; кто знает себе цену – спесивцем; кто терпелив – трусом, а кто суров – извергом; кто серьезен – гордецом; кто любезен – льстецом; кто щедр – мотом; кто бережлив – жмотом; кто воздержан – ханжой; кто остроумен – наглецом; кто скромен – болваном; кто вежлив – шаркуном. О, этот дурной, злобный взгляд! Другой, напротив, хвалился, что у него хороший глаз, на все он смотрел снисходительно: бесстыдство называл галантностью; беспутство – вкусом к жизни; лживость – изобретательностью; дерзость – отвагой; мстительность – щепетильностью; лесть – любезностью; злоязычие – остроумием; коварство – проницательностью; притворство – благоразумием.

– Сколько глупости в двух этих извращениях! – сказал Андренио. – Люди обычно впадают в крайности, никак не найдут разумную середину, а еще зовутся существами «разумными»! Но кто эти два чудища?

– Охотно скажу, – ответил Проницательный. – Первое – Злоба, на все доброе косится; другое – Потачка, что всегда говорит: «Кто мой друг, тот хороший человек». Вот они, очки мира сего, иначе никто уже не смотрит. онаше время надобно приглядываться не только к тому, кого хвалят или хулят, но и к тому, кто хвалит, кто хулит.

Вблизи прохаживалась нелепая, с прикрытым лицом фигура.

– Похоже, это чудище стыдливое, – сказал Андренио.

– Отнюдь, – отвечал Сатир, – это чудище бесстыдства.

– Но если у женщины нет стыда, почему ж вопреки природной склонности красоваться, она прикрывается?

– Бесстыжие, они-то и прикрывают лицо.

– Из скромности?

– О нет! Чтобы шашни прикрыть. Вчера-то в таком декольте щеголяла, что, и дай волю, дальше открывать некуда; у них тоже ' всегда крайности.

Тут подошло чудище весьма учтивое – реверансы оно делало даже слугам, лобызало ноги кухонным мальчикам, величало «светлостью» того, кто и «милости» не заслужил, пред всеми снимало шляпу, кланялось за лигу, к одним обращалось «ваш первейший друг», к другим «ваш нижайший слуга»

– Какое учтивое чудище! – восхитился Андренио. – Какое любезное! Таких скромных я тут еще не видел.

– Плоховато разбираешься в людях! – сказал Сатир. – Другого такого честолюбца поискать. Разве не понимаешь – чем ниже кланяется, тем выше метит. Унижается перед слугами, чтобы повелевать господами. Поклоны до земли – падения и подскоки мяча, что ударяется оземь, дабы взлететь в воздух своей суетности.

Наконец, – ежели безумиям есть конец – появилось вовсе несуразное чудище, по дряхлости всем старшой. Голова как колено голая, ни волоска высоких дум – ни черного от их глубины, ни седого от мудрости, – ни на волос дельности, качалась голова из стороны в сторону без мысли, без смысла. Глаза, некогда ясные и зоркие, а теперь мутные и гноящиеся, не видели самого важного, а издали и вовсе ничего, и не могли предвидеть беду, уши, в прежние дни такие чуткие, были глухи и заложены – не слышали тихих стонов бедняка, зато внимали громкому голосу богача и владыки; иссохший рот уже не кричал, негодуя, а бормотал, еле смея; если же молвит слово, то сквозь зубы, которых нет; руки, некогда такие проворные, великие дела творившие, скрючились – каждый палец крючком, все хватают, ничего не выпускают; ноги, смиренные труженики, ныне искривлены подагрой, не могут и шагу ступить. Короче, во всем теле никакой крепости, ни единого здорового члена. Все-то он жаловался, и все кругом на него жаловались, но никто не жалел, не пытался помочь. За ним следовали трое, пререкаясь меж собою из-за безраздельной власти над смертными. У первого чудища лицо источало сладкий яд; белее слоновой кости лицо являло образ прекрасной гибели, желанного падения, заманчивого обмана, фальшивой женщины, подлинной сирены, безумной, дерзкой, жестокой, надменной, глупой и лживой; она требовала, приказывала, хвастала, насиловала, угнетала и терзала дикими прихотями плоти.

– Есть ли что в мире, – говорила Плоть, – что делается не для меня? Все свершается только ради воруют – ради меня; убивают – ради меня; говорят – обо мне; желают – меня; живут – со мной; итак, все непотребства мира – мое достояние.

– Я не согласен, – сказал Мир, блестящий и суетный, богатый, но глупый, надменный, но подлый.

– Все, что существует и красуется, все – для меня, все служит моей пышности и тщеславию: купец ворует – чтобы блеснуть в мире; кабальеро влезает в долги – чтобы не осрамиться перед миром; женщина рядится – чтобы показаться миру. Все пороки дают передышку: обжора пресыщается, бесчестный вдруг спохватится, пьяница засыпает, жестокий устанет, а суетность мирская никогда не скажет «довольно» – безумие, безумие, безумие мира. И не гневите меня, не то я все пошлю к дьяволу.

– А вот и я, – сказал Дьявол. – И я заберу себе все. Нет в мире ничего, что не было бы моим, все и так отдают всё мне – и многократно. Муж рассердится, он говорит: «Ты, жена Вельзевула!», а жена отвечает: «Чертов мужлан!», «Чтоб сатана тебя побрал!» – говорит мать сыну. А хозяин слуге: «Тысяча чертей тебе в глотку!». «Это тебе тысяча чертей!» – отвечает слуга. Есть и такие безобразники, что говорят: «Легион чертей меня побери!» Словом, не найдете в мире ничего, что не отдавалось бы мне само или другие не отдавали. А сам ты, Мир, можешь ли отрицать, что ты – весь мой?

– Я-то? Это почему же?

– Ах, будь ты проклят, стыда у тебя нет!

– То-то и оно-то, – возразил Мир, – а у кого нет стыда, тому принадлежит весь мир.

Решить спор попросили они чудовище венценосное, государя всесветного Вавилона. Выслушав их пререкания, тот молвил:

– Хватит, нечего вам ссориться! Давайте веселиться, радоваться жизни, вкушать ее удовольствия, наслаждаться благовониями, душистыми маслами, яствами да винами да любовными утехами. Помните, цвет жизни быстро вянет; так проведем дни, срывая цветы наслажденья, будем есть, пить да гулять, завтра все равно помрем. Давайте порхать с лужка на лужок, утоляя вожделения. И, дабы вы больше не спорили, разделю меж вами власть, владения и вассалов. Ты, Плоть, поведешь за собою неженок, ленивцев, лакомок и распутников; царить будешь над красотою, праздностью и вином, владычицею будешь похоти. А ты, Мир, заберешь себе гордецов, честолюбцев, богачей и владык; царить будешь над тщеславным воображением. Ты же, Дьявол, будешь владыкою лжи, царем самодовольных умников, твоею будет вся область изощренного ума-разума. А теперь поглядим, чем грешны вот эти два странника по жизни, – молвил он, указывая на Критило и Андренио, – пусть и они заплатят нам вассальную дань. Ибо нет скотины без изъяна, нет человека без греха.

Что разузнали о наших странниках, о том поведает следующий кризис.

Кризис X. Виртелия волшебница

Антипод неба, кругляш, вечно катящийся, воздушный замок, клетка с хищниками, приют неправды, разбойничий вертеп, дряхлеющий ребенок, – дошел Мир до такого безмирия и паскудства, а миряне – до такого безумия и бесстыдства, что публичными указами и под страхом суровых кар запретить дерзнули добродетель: не смей никто говорить правду, не то прослывет сумасшедшим; никто не дерзай учтивым быть, не то сочтут холуем; никто не вздумай учиться, приобретать знания – обзовут стоиком, философом; никто не должен жить скромно – объявят простофилей. И так далее – касательно всех прочих добродетелей. Порокам же, напротив, – полная свобода, вольный паспорт на всю жизнь. Дикое сие измышление объявляли глашатаи по всей земле, и встречали его сегодня с таким же восторгом, с каким вчера исполняли, – сплошной колокольный звон стоял! Но – странное дело, невероятное! – тех, кто думал, что добродетели будут вне себя от огорченья, поразила полная неожиданность – новость встречена была добродетелями с радостью чрезвычайной, друг друга они поздравляли и изъявляли бурный восторг. Пороки же, напротив, ходили, повесив нос и потупив глаза, не в силах скрыть уныния.