И как последний завет благоразумия пожелал им испанскую стойкость и проницательность итальянскую. А главное, не допускать промаха в основных и важнейших шагах – ключах ко всей нашей жизни и ее достоинству.
– Посудите сами, – говорил он, – вот теряет человек зуб или ноготь, даже палец, – это не страшно, потерю нетрудно восполнить или скрыть; но если лишаешься руки, глаза или ноги – это уже изъян чувствительный, его сразу видно, он весь облик портит. Потому я говорю: ошибся человек в мелком деле, не беда, это нетрудно скрыть; но оплошать в деле важном для всей жизни, промахнуться в основных свершениях, от коих все бытие зависит, весь его строй. – большая потеря, ибо начинает хромать честь, страдает слава, и увечье наносится всей жизни.
Странники твердили этот урок, как вдруг увидели посреди большой дороги двух сражающихся отважных бойцов, причем поединок шел не на словах, а на шпагах – один наносил другому увесистые удары и в ответ получал такие же. Мозговитый вожак остановился и, дабы не втянули его в драку, попросил у спутников разрешения удалиться в убежище, вернуться в свою обитель, в укромный, как он сказал, приют благоразумия. Но они, крепко его ухватив, умоляли не оставлять их, тем паче в таких обстоятельствах; все трое поспешили к двум дерущимся, чтобы разнять их и помирить.
– Не делайте этого, – сказал Мозговитый, – кто разнимать суется, тому и достается.
Но друзья наши не послушались и, таща его с двух сторон, приблизились к сражающимся. Они ожидали, что увидят бойцов изувеченных, тяжко израненных смертоносной сталью, однако оказалось, что ни тот, ни другой не потеряли ни капли крови, ни единого волоска.
– Верно, эти воины заколдованы, – сказал Андренио, – они, как Оррило [629], не могут умереть, пока им не срежут на голове некий волосок – волосок счастливого случая – или не пронзят ступню, основание ноги, а значит, всей жизни, как говорит остроумный Ариосто, доселе должным образом не понятый, – не в обиду будь сказано итальянским ценителям поэзии.
– Ни то, ни другое, – возразил Мозговитый. – Я уже догадался, в чем дело. Знайте же, вот этот, первый, он из тех, кого называют бесчувственными, кого ничем не прошибешь, ничем не уязвишь, – им нипочем жестокие превратности фортуны, уколы собственного самолюбия, удары чужого коварства. Пусть весь мир против них сговорится, не собьешь их с дороги. Из-за этого не потеряют они аппетита, не лишатся сна – что иногда называют тупостью духа, а иногда его величием.
– А другой? – спросил Андренио. – Он такого могучего телосложения, такой дородный, раздутый.
– Этот, – отвечал Мозгач, – из другой породы людей, из тех, кого называют пустозвонами и воображалами. Они воздухом надуты, полнота их не настоящая, не весомая, это пузыри' пустопорожние – кольнешь, не кровь выйдет, но воздух, и они больше встревожатся уроном для репутации, нежели раной, им нанесенной.
Но еще удивительней было то, что, когда три странника приблизились к драчунам, те не только не прекратили дурацкую свою драку, но возобновили ее с удвоенным пылом. Два наших друга кинулись их разнимать и при этом выпустили Мозговитого, а тот, как человек с мозгами, махнул на чужое дело ради своего и укрылся в надежном месте, предоставив спутникам ввязываться в чужой спор, – увы, в трудную минуту разум подводит, а благоразумие, когда всего нужней, исчезает. Драчунов, наконец, с великим трудом угомонили и осведомились у них о причине спора, на что те ответили: из-за вас деремся. Странники ахнули, даже струхнули.
– Как это из-за нас? Ведь и вы нас не знаете, и мы вас не знаем.
– Вот и судите, как мало нужно дуракам, чтобы затеять драку. Сражались мы из-за того, кто вас заполучит и в свой край поведет.
– О, коли такова причина, просим вас отложить шпаги и поведать нам, кто вы и куда намерены нас вести, – чтобы мы сами могли выбрать
– Я, – сказал первый, во всем желавший быть первым, – веду смертных путников к бессмертию, к вершинам мира, в край почета, в сферу славы.
– Превосходно, – сказал Критило, – я выбираю это.
– А ты что предлагаешь? – спросил Андренио у другого.
Я, – отвечал тот, – из этой части жизни веду утомленных путников к желанному отдыху, покою и миру.
Сладкой музыкой прозвучало для Андренио упоминание об отдыхе, о том, что можно сложить руки и предаться заслуженной праздности, – он тут же объявил, что это ему по душе. Спор возобновился и еще жарче стал – вступили теперь в стычку не только два бойца, но и два странника, все четверо.
– Я намерен предаться сладостной праздности, – говорил Андренио. – Пора отдохнуть. Пусть трудятся молодые, те, что теперь вступают в мир, пусть попотеют, как мы потели, пусть изводят себя и терзают ради благ, приносимых усердием и Фортуной; а нам, старикам, можно уже предаться приятной праздности и отдохновению, подумать о своем удовольствии, а это в жизни не последнее.
– Кто тебе это сказал? – возразил Критило. – Чем старе человек, тем больше он – человек, тем больше должен стремиться к почету и славе. Питаться ему надобно не землею, но небом; живет он теперь не плотской, чувственной жизнью людей молодых или скотов, но жизнью духовной, возвышенной жизнью стариков и небесных духов. Наслаждается он плодами славы, обретенными в трудах неустанных, – пусть же усилия прежних возрастов венчает достойная старость.
Целый, столь ценный для них, день потратили они на неразумный спор – за спиной каждого стоял его опекун; Критило опекал Кичливый, Андренио поддерживал Ленивый, да так и не пришли к согласию – напротив, очутились на грани разрыва, ни один не желал уступить. Наконец Андренио, дабы не упрекнули его в том, что всегда перечит и по-своему поступает, на сей раз покорился, сказав, что сдается не ради правоты Критило, но ради его покоя. И вот, повел их Воображала, а Лентяй брел следом, надеясь, что потом, когда разочаруются, – в чем он был уверен, – ему удастся увести их в его край. После недолгого пути увидели они гору, весьма гордо возвышавшуюся. Кичливый принялся ею восторгаться, не жалея хвалебных эпитетов.
– Глядите, – говорил он. – какая высота, какое величие, какая возвышенность!
– А светлость забыл? – ехидно вставил Лентяй.
Венчало вершину горы странное здание, сплошь из дымовых труб, – не семь их было, но семьдесят, – и из всех валил густой дым, стелясь по ветру горделивыми плюмажами, которые безжалостно уносило ветром.
– Похоже на вечный фейерверк, – сказал Критило.
– Какой неуютный дом! – говорил Андренио. – Ну кто станет в нем жить? Что до меня, четверти часа не выдержал бы.
– Много ты смыслишь! – возразил Спесивый. – Напротив, это и есть достойное местопребывание для личностей, для людей почитаемых и восхваляемых.
Дымовых труб там было видимо-невидимо – одни на французский лад, скрытые и тонкие; другие на испанский – колоколообразные и гулкие, дабы и тут обнаружилось природное различие двух этих наций, противоположных во всем – в одежде, в пище, в походке и разговоре, в складе души и ума.
– Видите вон там, – говорил Тщеславный, – знаменитейший в мире дворец?
– Чем же он знаменит? – спросил Андренио.
А Лентяй на это:
– Я бы сказал – обилием сажи и копоти от клубов дыма.
– А разве ныне есть «в мире что-либо более ценное и для всех желанное, чем дым гордыни?
– Неужели? А на что он может сгодиться? Разве что лицо очернит, плакать заставит да выкурит из дому, а то и со свету – и даже достойного человека.
– Неверно ты рассуждаешь! Ныне люди от него не только не бегут, но за ним гонятся. Есть такие, что за глоток дыма отдали бы все золото Генуи, а то и Тибара [630]. Сам видел, как некто давал больше десяти тысяч ливров за одну унцию дыма. Говорят, дым ныне – величайшее сокровище иных государей, он для них, что твоя Индия – им оплачивают величайшие заслуги и довольствуют самых рьяных честолюбцев.