– А я утверждаю – в хвосте-то самая честь и есть.

– Ну нет, – выскочил Мом. – Я скажу иначе: честь за собой тянет хвост, и клятый этот гонор многих петлей затянул. О, сколько таких, что запутались в цепях и в юбках своих жен, в ливреях слуг, и чем чести больше, тем горше! Они говорят: делают, что должны; я же скажу: они должны за то, что делают, – – пусть подтвердят купец, портной и челядь.

Многие исходили тяжкими вздохами, даже желчью.

– Этим всего хуже, – сказал Андренио.

– Да, но ежели есть где-нибудь честь, – сказал Мом, – так это в них.

– Почему?

– Потому что от чести чуть не лопаются.

– Дорого же обходится треклятый гонор!

– А самое скверное, что когда, как им кажется, обрели гонор, тогда-то его меньше всего, а нередко лишаются и имущества и жизни.

– Не трудитесь зря, – сказал один, – честь вам в жизни не обресть, только в смерти.

– Как это – в смерти?

– Очень просто. День смерти – день чествованья, стоит умереть, все воздают честь.

– Как остроумно! – сказал Андренио. – В мешке, прахом набитом, – где там честь! Дорого же обходится она, коль цена за нее – смерть; а раз мертвец – прах, ничто, стало быть, и его честь – ничто.

– Вот так дела! – заметил Критило. – Никак не найдем Гонории в ее же столице, нет чести в столь многолюдном граде.

– Честь и большой город, – сказал Мом, – плохо ладят. В прежние времена еще можно было в городах сыскать честь, но теперь она оттуда изгнана. И в этом граде, верьте, все доброе исчезло в день, когда выдворили мужа, достойного вечной хвалы и славы, кого все чтили за прямодушие и благоразумие; о, горе! – выходил из одних ворот, а в другие, – вот беда! – уже входили всяческие непотребства.

– Кто ж он был, – спросили странники, – сей почтенный и достохвальный муж?

– Правитель сего града, даже говорят – сын самой королевы Гонории. После Ликурга не было ему равного, и после республики Платоновой – другой, столь благоустроенной, как эта; за время его правления здесь не ведали пороков, не слыхали о бесчинствах, не видали злодея или негодяя – его боялись больше, чем самого правителя Арагона [490]. Уважение к нему было сильнее, чем закон, его укор страшнее, чем два столба с перекладиной. Как скоро его не стало, всему пришел конец.

– Скажи же нам, кто был сей славный, достопочтенный муж.

– Да, он и впрямь был славен, и мне странно, что вы еще не догадались, о ком речь. То был разумный, прозорливый, грозный «Что-Скажут?». Все его знали, и даже государи уважали и побаивались. «Что скажут, – говорили они, – ежели я, государь, кому надлежит быть зерцалом чести и улучшать нравы, стану для них позорищем и губителем?» – «Что скажут, – говорил вельможа, – ежели пренебрегу своими обязанностями – а их так много! – окажусь недостоин знаменитых предков, что обязывают меня к подвигам, а я устремлюсь к подлостям?» – «А обо мне что скажут, – говорил судья, – ежели я, чей долг блюсти справедливость, нарушу ее, стану преступником? Не бывать тому!» Честная жена, к нечестью соблазняемая, тоже вспоминала о нем: «Что скажут, ежели я, добронравная супруга, из Пенелопы стану Еленой, отплачу мужу за доброе обхождение дурным поведением? Боже меня упаси от такой низости!» Скромная дева, в уединенном своем вертограде, блюла себя, говоря: «Чтобы я, душистый цветок, принесла гадкий плод? Мне, розе, – от позора краснеть? В окно себя на показ выставлять? Язык распускать, пищу для языков давать? О нет, нет!»– – «Что скажут, – говорила вдова, – когда так скоро променяю реквием на аллилуйя? Лишь умер супруг, явился друг, от дождя слез сорняки похоти». – «Что скажут, – говорил солдат, – об испанце, который среди галльских петухов показал себя мокрой курицей?» – «Что скажут обо мне с моими познаниями, – говорил ученый, – коль ученик Минервы станет жалким рабом Венеры?» – «Что скажут молодые?» – говорил старик. «Что скажут старики?» – говорил молодой. «Что скажут соседи?» – говорил порядочный человек. И вот – все себя блюли. «Что сказали бы мои соперники?» – говорил рассудительный. – «То-то настал бы для них радостный день, для меня – горестная ночь!» – «Что сказали бы подчиненные?» – говорил начальник. «Что сказал бы начальник?» – говорили подчиненные. И вот – правителя боялись и уважали, все шло ладно и складно. Не стало его, не стало и добра. Все пошло прахом.

– Но что же случилось с суровым сим Катоном, со строгим сим Ликургом?

– Что случилось? Стал он для всех несносен, люди не успокоились, пока от него не избавились. Ополчился на него остракизм грубой толпы, изгнали добро из нынешних нравов. Знайте, град сей с течением времени разрастался, изменялся, росло население, а с ним и хаос, ведь всякая столица – это Вавилон. Люди жили, не зная друг друга, – беда многолюдных селений. Мало-помалу перестали они чтить великого правителя, сперва не слушали, а там и дерзить стали. Грехов хватало у всех, а потому никто никого не судил, никто ни о ком не судачил, каждый о своем помнил – и помалкивал: засунет руку за пазуху, и вытащит ее в проказе, где тут других хулить! Уже не говорили «что скажут», но «что скажу я о нем, чего не мог бы он обо мне сказать, да еще с лихвою?» И вот, всем скопом собравшись, изгнали из города «Что-скажут». Тотчас пропал стыд, не стало чести, удалилась скромность, сбежало самолюбие; о долге никто не помнил, все кувырком пошло. Назавтра же светская дама стала дамой полусвета, дева – девкой; купец мошенничал, набивая мошну; судья замазывал вину тех, кто подмазывал; мужи науки сцеплялись, как пауки; солдаты задавали лататы. Всеобщее зеркало и то стало негодным. Вот и честь исчезла, следа ее нет. Ах, зачем искать поздним вечером то, что другие не нашли и в полдень.

– Неужто? И в таком славном граде? – удивлялся Критило.

– Был славный, стал тщеславный, – сказал Мом, – сплошной угар, дым столбом, чистый Содом

– О нет, ты неправ, – раздался голос человека, в этот миг показавшегося. Да и было что показать – лицом гладок, улыбкой сладок; полная противоположность Мому по облику и обхождению, нраву и наряду, делам и словам.

– Это чей же подданный? – спросил Андренио у одного из свиты, многолюдной и разношерстной.

– Подданный – это ты верно сказал, – ответил тот, – он всеобщий подданный, всем поддакивающий.

– Какой румяный!

– Чтоб румянец стыда не виден был.

– Какой цветущий вид!

– Умеет жить.

– Видно, в порядке и печенка и селезенка. И так раздобрел – в наше-то недоброе время!

– А он всеобщий нахлебник.

– С виду простоват.

– Это для виду. Ведь умного опасаются, от умного спасаются.

– Похоже, слов обедни не знают и половины.

– Зато знает, где обедать и когда сказать «аминь».

– И как его звать?

– Имен у него много, и все хороши. Зовут его добряком, добрым Хуаном, аллилуйщиком, поцелуйщиком, он mangia con tutti [491] хлеб, да еще сдобный. Настоящее его имя по-испански «si, si» [492], а по-итальянски «bono, bono» [493]. И как имя Мом происходит от «нон» [494], где по невежеству или лукавству «н» заменили на «м», так и у этого от «bono, bono» осталось «бо-бо», ибо все ему любо, и зовут его «Боб». На явную глупость скажет: «Мило, мило»: о беспардонном вздоре:. «Превосходно»; о вопиющей лжи: «О да, да»; о глупейшем промахе: «Очень удачно!»; о нелепейшей выдумке: «Прелестно!» 1 аким манером он со всеми в ладу, всем собутыльник, все ему впрок – с дурости других имеет недурной доход.

– Но тогда надо бы его назвать «Эхо Глупости». Скажи, однако, почему древние не сделали его божеством, как Мома? Такой любезный и приятный господин – куда Мому!

– Тут многое можно сказать. Он, знаете ли, хотя и льстит, да каждый думает, что лесть заслужена, и за нее не благодарит. Услуживает он многим, да никто не платит, и помрет бедняжка под забором. К тому же некоторые полагают, что от него миру пользы нет, напротив – великий вред. Бесспорно одно: коварство людское куда меньше ценит его простоватую лесть, чем боится издевок Мома.

вернуться

490

Речь идет о прославившемся своей строгостью Педро Пабло Сапате, впоследствии правителе провинции Картахена (в нынешней Колумбии).

вернуться

491

Ест со всеми (итал.).

вернуться

492

Да, да.

вернуться

493

Хорошо, хорошо.

вернуться

494

Non (франц.) – нет.