– Говорите, я очень стар? Вовсе нет.
И качает головой. Затянут веревки потуже и снова спрашивают:
– Знаешь, куда ты идешь?
А он:
– По-вашему, умираю? Ничего подобного.
Слушает и ушами хлопает. Родным детям, когда просили, отвечал:
– Чтобы я передал вам имущество? Еще рано.
И, отчаянно мотая головой:
– Жезл отдам только с жизнью.
Другой, отнекиваясь, уверял, что чувствует себя еще совсем молодым – мол, желудок у него француза, голова испанца и ноги итальянца. Пытались убедить его в обратном, ссылаясь на многих свидетелей; он возражал – свидетели, да не очевидцы. На что ему отвечали:
– Дедушка, тут главные свидетели – отсутствующие: пропавшее зрение, выпавшие зубы, вылезшие волосы, иссякнувшие силы, исчезнувшая бодрость.
И Старость вынесла ему приговор почти смертный. Некий гнилой старикашка пытался увильнуть, твердя, что вина не в нем, а в других:
– Господа, ныне люди не говорят, а, будто заговорщики, шепчутся – ничего не расслышишь, не поймешь, а в мое-то время говорили громко, потому что говорили правду. Даже зеркала теперь фальшивят – прежде они показывали лица свежие, веселые, румяные, одно удовольствие было глядеться. Моды теперь, что ни день, неудобней – обувь носят узкую, тесную, платье куцее, затянутое, не повернешься. Земля и то не та, не родит такие сытные и сочные плоды, как бывало, да и мясо не такое вкусное. Даже климат изменился; прежде у нас тут был такой здоровый климат – воздух чистый, небо ясное, безоблачное, а теперь все наоборот: климат стал препротивный, вредный, кругом катарры, насморки, бронхиты, болезни глаз, головные боли и сотни прочих хворей. Но более всего огорчает, что прислуга испортилась, толком ничего не сделает: слуги – неслухи, врали, прожоры; служанки – лентяйки, неряхи, болтуньи, ничего не умеют, олья всегда безвкусная, постель жесткая и неровная, стол накрыт некрасиво, полы подметены плохо, всюду грязь, беспорядок. Вот и получается, что теперь плохо слышишь, дурно ешь, неудобно одеваешься, не спишь, в общем, не живешь. И чего доброго, еще скажут – ты, дескать, стар, это все стариковские причуды.
И смешно и грустно было смотреть, как прибывали в эти края прежние щеголи да красавчики, Нарциссы и Адонисы, – теперь они не могли на себя смотреть без ужаса. А былые Флоры и Елены, даже сама Венера, – каково было увидеть их, облысевших и беззубых! Подобно тому, как грубая мужицкая рука, вооружась подлым топором, обрушивается на самое пышное, самое тенистое дерево, дивное украшение луга, радость года, нарядную игрушку весны и обрубает крепкие ветви, отсекает зеленые побеги, сшибает свежие отростки и швыряет все наземь, так что остается один никчемный ствол, пугало для цветов, жуткий скелет средь луга, – так и Время, взвалив лет бремя, как тиран беспощадный, ломает, мнет, гнет красавицу из красавиц, сушит розы щек, губит гвоздики губ, сминает жасмин чела, крошит жемчуг зубов, это ожерелье улыбчивой Авроры, срывает пышную крону, волос корону, сбивает пыл, подсекает задор, рубит изящество, губит прелесть, все идет прахом.
По поводу некоего вельможи возникло сомнение, действительно ли он стар, – годков много, да мозгов мало, – и пришли к выводу, что еще зелен. Но Старость изрекла:
– Он из породы диких фиговых пальм, плоды на них никогда не созревают, показывая благоразумию фигу.
Какой-то лысый и другой, седой, заявляли, что еще молоды.
– Вот что значит торопиться жить, – отвечали им, – кто слишком рано предается утехам юности, тот рано старится. Беспутные проказы молодости приводят к проказе старости.
– Почему-то из столицы совсем не прибывают седые? – удивлялся Андренио.
На это ему ответил в двух словах и в одном стихе Марциал:
– Кто ночью лебедем был, днем вороном стал [533].
Некто, хромая, уверял, что это не от подагры, не от ревматизма, – просто, мол, споткнулся. Ему со смехом сказали:
– Гляди, впредь не спотыкайся, каждая такая спотычка, пусть не свалит, к могиле приблизит.
Без брани и издевок встретили человека, что был в летах, но не в сединах; узнали его секрет – от седин он избавился тем, что избавлялся от забот. Ему разрешили пользоваться привилегиями старика и преимуществами молодого, а Старость заметила:
– Умеющий жить пусть живет.
Пришел другой – лет мало, седин много; осмотрев, нашли, что они какого-то странного – не то зеленого, не то желтого – цвета.
– Эти седины не сами у него появились, – заметил кто-то, – его в седину вогнали. Ты, братец, наверно, вырос в монашеском приюте (не скажу, уюте), где вгонят в седину и новорожденного.
Одну женщину назвали бабушкой, и она в ярости вскричала:
– Я внучка, даже правнучка!
И едкий Марциал, который опять был тут, сказал:
– Коль числом бы волос года считали,
То Лигейя была б всего трехлеткой [534].
Другая уверяла, что золото кудрей на серебре корней было ее собственное. Никто ей не верил, но за нее галантно вступился тот же поэт:
– Да, что купила, считать можешь по праву своим [535].
Нестерпимые пытки сопровождались жалостными стонами. Обжоры и пьяницы не могли теперь и капли проглотить, а их заставляли пить с холста [536], грызть землю – мало кто из чревоугодников доживает до старости. Муки были ужасные, лица от слез покрывались солью, бедняги, пытаемые Старостью, ходили удрученные, скрюченные и хромые, беззубые, полуслепые, но, как на крестьян, на них налагали все новые повинности. Вот страшные стражники принялись за еще не вполне зрелого Андренио. Его схватили. Однако прежде, чем рассказать, что он испытал и как его пытали, взглянем на Критило, который, войдя в дверь почестей, достиг высшего почета. Опыт и Авторитет ввели его в амфитеатр, весьма древний и обширный, ибо собрались там древние старцы и мужи ума обширного. На царственном троне восседала почтенная матрона, во всем величава. Лик не страшен, а ясен, не тревожен, а покоен, глава серебром увенчана, как подобает королеве возрастов. Владычица жаловала своих придворных великими милостями и привилегиями. В это время она воздавала почести государственному мужу, согбенному под бременем лет и мудрости, – все оказывали ему знаки уважения. Критило спросил у своего спутника, у Януса, – тот не покидал его ни на миг, – кто сей муж, снискавший всеобщее почтение.
– Это, – отвечал Янус, – политический Атлант.
– А как ты полагаешь, отчего он так согнулся?
– Оттого, что держит на своих плечах весь мир.
– Возможно ли, – удивился Критило, – ведь он сам еле держится?
– Знай, что мужи государственные чем старее, тем крепче; больше лет – больше сил, куда до них молодым, и дело провалят и сами свалятся.
Увидали другого – тот, коснувшись своим посохом горы трудностей, опрокинул ее, как рычагом, хотя до него молодые и сильные с места стронуть не могли.
– Видишь, – молвил Янус, – какие дела вершит искусство умудренного годами старца. А вон того, видишь? Огромное сооружение, из многих корон сложенное, готово было рухнуть, но явился он, подпер ветхим своим посохом, и вот – уверенно и надежно поддерживает. А у того, на которого ты сейчас смотришь, дрожат руки, зато перед ним дрожат армии во всеоружии. Так и сказал дону Фелипе де Сильва [537] трубач-француз: «Мой командир, маршал де Ламот, опасается не ваших скованных подагрою ног, но вашей не знающей оков головы»
– Как скрючены пальцы у того, кого зовут Старым королем! [538]
– Поверишь ли, он ими удерживает два света – Старый и Новый.
– А вон тот слепой арагонский венценосец [539], ох, и здорово машет он дубинкой, круша мечи и копья бунтовщиков!
533
Марциал. Эпиграммы, III, 43.
534
Марциал. Эпиграммы, XII, 7.
535
Марциал. Эпиграммы, II, 20.
536
Пытка, при которой пытаемому вливали в рот большое количество воды через холст.
537
Фелипе де Сильва – командующий испанской армией в Каталонии в 1643 – 1644 гг. Лично участвовал в сражениях, несмотря на пожилой возраст и подагру, и был убит в бою
538
Так звали Карла V.
539
Хуан II Арагонский (1458 – 1479), отец Фердинанда V, в старости, ослепнув, вынужден был сражаться против восставших своих подданных и французского короля Людовика XI из-за графства Руссильон.