По углам тени стали сгущаться, темное марево заклубилось, поднимаясь вверх, к потолку. Что-то странное, неопределенное стало в нем прорисовываться, обозначивая то фигуру скорбную, то глаза, отдельно от тела глядящие.
Между собой и мельником увидел Петр боярина Воротынского, в одеждах сверкающих, струящихся вместе с телом врага, придавая ему неопределенность, как бы отгораживающую от мира людей, Петрова гнева и возможности навредить ему. Ощущая себя в непрерывном движении, все убыстряющемся, продолжающим бросок к мельнику ненавистному, Петр пролетел сквозь князя, дивясь быстроте своей в столь крошечной каморе. Но мельник не приблизился и не пошевелился, ясно видимый, но как будто верстами от Петра отделенный.
«Я как волчок дитячий, все быстрей, быстрей лечу, а попреж на месте», — смутно мелькнула мысль, среди других, отрывочных, несвязных, как выкрики горячечного больного.
Странный гул услышал Петр, давно уж звучавший, но воспринимаемый только краем сознания — высокий, напряженный звук, в котором прорывались ноты страдания запредельного. Он осязаемо ввертелся в голову, разделяя ее надвое, как стрела застрявшая.
«Да меня убили!» — ясно понял Петр, однако прежде чем обеспамятеть, снова увидел мельника, все так же стоящего, уже в обличье человека и темным, давящим взглядом своим умертвляющего последние силы кожевенника.
Тела не было, только мысль кого-то жалкого, себя не осознающего, билась в темноте, отдельно от всего — кто я? Обрывки слов, непонимаемого значения, вопросы ясные в какой-то точке сознания, но которые невозможно выразить мыслью, ощущение своего «Я» как этой точки, не принадлежащей ни миру, ни человеку, ровный гул, сопровождающий стремительное движение во мраке, мертвом и бесконечном — и вдруг ощущение своих пальцев, вцепившихся во что-то холодное, реальное, земное, соединившее ощущения, мысли с телом человека, затормозившей безумный полет.
Петр осознал себя, но пошевелиться не мог, глаза не разлеплялись, только холод в судорожно сжатой руке давал ему ощущение жизни. Он вспомнил мельницу, превращение старика, видение князя, свои бесплодные усилия узнать у мельника правду о боярской силе и ее уязвимости. Потом он понял, что пальцы его глубоко пробили мерзлую землю, которая дала ему реальность и возвратила к жизни.
Он почувствовал свое тело, открыл глаза, с трудом сел, привалившись к еловому стволу. Мысль о возвращении упыря придала ему новых сил, он вскочил, желая увидеть мельницу и понаблюдать за ней, однако со всех сторон его окружали спящие зимние деревья, да близко журчал незамерзающий ручей.
Петр подумал, что нечистая сила занесла его в глубину леса, чтобы плутал там до смерти от мороза и голода. Черное, уже ночное небо казалось лежащим на последних высоких ветках деревьев, шумевших при порывах ветра, сбрасывавшего с них небесную чернь. За ней открывался небосвод, сияющий холодными, отрешенными звездами.
Кожевенник брел, натыкаясь на деревья, проваливаясь в снег, застревая в буреломе, стараясь во время просветов в тучах и появления лунного света определить, где он, и путь к дому.
Казалось, что ночь близится к концу, ему было жарко от слабости и борьбы с чащобой, но даже прежде пути домой он хотел увидеть мельницу, убедиться, там ли боярин, или видение это было происком нечисти. Выбираясь из особо заплетенной чащобы, в свете на мгновение выглянувшей луны, увидел он белеющею снегом тропу, по которой шел к мельнице. Но вместо вырубки, на которую выводила раньше тропа, сейчас она упиралась в деревья, почти смыкающиеся стволами. Понял Петр, что и сама мельница, и место, на котором она стояла, исчезли вместе с мельником. Он никогда не сможет узнать, в чем заключена непобедимость боярская, колдовская, против которой человек смертный бессилен. Не думал Петр, что тяжесть на сердце может увеличиться, но невозможность отомстить за сына подавила его дух, надежду в возмездии найти успокоение.
Тропа вывела его к дому. Он понял, что ночь только начинается, а колдовская морока замутила ему голову, заставив короткое время принять за целую ночь. Он постоял перед домом, желая прийти в себя и не показать жене пережитого им ужаса. Отряхнулся от снега, вытряс из волос сухие листья и обломки веток, набившиеся в чаще, где он потерял, не заметив, шапку. Войдя в теплый дом, увидел Спиридона на лавке возле окна, хлеб на столе и сидящую рядом Аграфену, с тревогой глядящую на дверь:
— Слава Богу, ты пришел. Почему так поздно? Спиридонка уж какое время назад закрыл мастерскую.
— Заглянул к Игнату насчет кожи, да ты знаешь его, балабола, так заговорил, что про время забыл. Давай, что есть, горячее, замерз что-то по пути домой.
Аграфена уже доставала из печи котелок, источающий аромат похлебки с сухими грибами. Ослабев от мыслей тяжелых, блужданий по лесу, Петр ел быстро и жадно, на него непохоже, обмениваясь с женой короткими замечаниями. Спиридон, тихо сидевший на лавке, думал о своем — он понял, что хозяин обманул жену, поскольку знал, что Игнат намедни уехал по своим делам. Да и видел парень, что Петр, выйдя из мастерской, завернул к лесу, в котором делать ему было нечего, если только не запала безумная мысль разобраться с нечистью на мельнице.
Глава 8
Дорога подмерзла. Вечерело. В морозном воздухе издалека слышался дробный цокот конских копыт. Если бы кто внимательно присмотрелся к летящей кавалькаде, то был бы немало удивлен. Не все кони ступали на промерзшую дорогу. Некоторые всадники будто бы скользили в воздухе, не касаясь копытами земли. Впереди скакал боярин Воротынский.
Ох, как не любил он проезжать эти московские окраины, везде здесь от каждого дома шел дух благопорядочности и благонравия. Каждый в своем убогом домике крестился и молил о чем-то своего бога. От каждой такой молитвы у боярина по телу скользили морозные мурашки.
И мысли этих жалких людишек простые и бесхитростные, казалось освещали их дома ярче лучины и огня очагов. Да и чего они могли еще желать, кроме мира и покоя, ныне присно и вовеки веков. Ничего, скоро придет настоящее время, время истинных хозяев жизни.
Воротынский задумался, бесовский конь как-то неловко оступился, переступил в нетерпении копытами, когда сбился с ритма, да и поскакал себе дальше.
Только последний корочун увидел, что произошло и осклабился в мерзкой ухмылке. Хотел он протянуть свои грязные руки к душе затоптанного ребенка, но так тот был невинен и чист сердцем, так много света и тепла переполняло его при жизни, что корочун заворчал и в злобе поскакал дальше.
Всадники в молчании неслись по дороге. Вот и палаты боярина скоро. Кони бесовские даже не запыхались.
Чудные кони, удивлялись конюхи, не потеют, глаза у них какие-то не приведи господи. И в конюшню их заведешь, так другие лошади сразу волноваться начинают, копытами бью, ржут. Нечисто, видать здесь дело. Но кто ж против всесильного боярина пойдет. Да и что сказать можно? Что конь после скачки не вспотел, не запыхался. Лучше молчать, да таиться, супротив силы не выступать. Плеть обухом не перешибешь, вот и весь сказ.
Мрачные всадники въехали в богатое боярское подворье. Из теплой конюшни к ним тут же выбежал конюх и его помощники. Сначала помог хозяину слезть с седла, а потом вопросительно уставился на него, ожидая приказаний, что дальше делать.
Никто из слуг никогда не осмеливался смотреть Воротынскому прямо в глаза. Всегда старались смотреть мимо, чтобы не встречать этот странный холодный недобрый взгляд.
— Мою лошадь и боярина Бардина отведи в конюшню, вытри, накорми, но сперва поводи — пусть отдышатся, да остынут. А других коней прямо здесь привязать следует. Они ничего не боятся, ни мороза, ни снега, ни таких воров и бестолочей, как вы. Чего стоите, рот раззявили. Пошли, пошли, лодыри, лежебоки.
— Ишь, злой какой, никогда слова доброго не скажет, — проворчал молодой конюший.
Спутники боярина не стали дожидаться помощи слуг. Они скользящим движением спустились на землю и последовали за Воротынским.