Картину при этом он выбрал бы ту, где Вильсон едет в открытой машине по Нью-Йорку, помахивая шикарной шёлковой шляпой, символизировавшей о его высоком положении в викторианском обществе. Как пограничную черту он выбрал бы что-нибудь из проникновенных речей Вильсона, символизирующих о его высоком положении в интеллектуальном обществе: Мы обязаны воспользоваться разумом, чтобы предотвратить войны в будущем; нельзя допускать, чтобы социальные институты функционировали исходя из морали сами по себе; их надо направлять интеллектом. Вильсон принадлежал обоим мирам: викторианскому обществу и новому интеллектуальному миру двадцатого века. Он был единственным университетским профессором, которого когда-либо выбирали президентом Соединенных Штатов.

До Вильсона академики играли незначительную роль в викторианской структуре власти. Интеллект и знание считались высоким проявлением социального успеха, но от интеллектуалов не ждали, что они будут руководить самим обществом. Их ценили как хороших слуг общества, подобно священникам или врачам. Им предназначалось украшать социальный парад, а не возглавлять его. Руководство же за практичными, деловыми «предпринимателями». Немногие викторианцы догадывались о том, что будет: в течение нескольких лет интеллектуалы, которых они идеализировали как лучших представителей их высокой культуры, набросятся на них и с презрением уничтожат их культуру.

Викторианская социальная система и викторианская мораль, приведшие к Первой Мировой войне, представляли войну как преисполненный приключений конфликт между благородными индивидами на идеалистической службе своему отечеству: нечто вроде современного рыцарства. Викторианцы обожали в своих гостиных чудно выполненные картины героических сражений, где изображены бравые кавалеристы, несущиеся на врага с шашками наголо, или конь, возвращающийся без седока, с надписью: «Скорбная весть». Смерть подавалась в виде отдельного воина, томно глядящего в небо, на руках товарищей.

Первая Мировая война была совсем не такой. Винтовка Гэтлинга упразднила благородство, героизм. Викторианские художники совсем не представляли поле сражение в грязи и воронках, опутанное колючей проволокой и полумиллионом гниющих трупов: некоторые обращены лицом к небу, некоторые уткнулись лицом в грязь, а у некоторых вообще нет лица, так что и смотреть нечем. Вот какое число загублено только в этом сражении.

Оставшиеся в живых оглушены и потеряны, испытывают обиду на общество, которое сделало с ними такое. Они перешли на сторону тех, кто считал, что интеллект должен найти выход из старого викторианского «благородства» и «ценностей» в более здравомыслящий и разумный мир. Напыщенный модный викторианский социальный мир исчез практически сразу.

Перемены подстёгивались новой технологией. Население переходило от сельского хозяйства в промышленность. Электрификация превращала ночь в день и делала ненужным множество монотонных работ. Машины и дороги меняли пейзаж и темпы выполнения многих работ. Появились средства массовой информации. Наступила эра радио и радио рекламы. Освоение этих перемен не требовало больше социальной базы. Нужен был технически образованный аналитический ум. Коня можно оседлать, если ты полон решимости, твой подход благонамерен и ты не испытываешь страха. При этом требуется биологическое и социальное мастерство. Но обращение с новой техникой стало иным. Личные биологические и социальные качества для механизмов не имеют какого-либо значения.

Огромные массы населения, физически перемещённого новой техникой из села в город, с юга на север, и с востока на западное побережье, оказались морально и психологически оторванными от статичных социальных шаблонов викторианского прошлого. Люди почти не соображали, как им быть. «Шалавы», самолёты, конкурсы красоты, радио, свободная любовь, кино, «современное» искусство… вдруг распахнули двери викторианской тюрьмы убогости и однообразия, которых они почти и не сознавали, и заискрилось ликование от новой технологической и социальной свободы. Ф. Скотт Фитцджеральд сумел схватить головокружительный восторг всего этого:

И будет оркестр
Бинго-банго
Играть для нас
Все танцы танго.
А люди захлопают,
Когда мы встанем,
Её милому облику
И моим одеждам.

Никто не знал, как быть с чувством потерянности. Больше всего растерянными в этот период были те, кто пытался что-либо объяснить. «Смерч — король», — писал Уолтер Липманн в своём «Предисловии к морали». То время обуял смерч, хаос. Никто вроде бы и не отдавал себе отчета, куда идёт и зачем. Люди бросались от одной приманки к другой, от одной сенсации к другой в надежде, что именно здесь и есть ответ их потерянности, а находя, что это не так, неслись дальше. Старые викторианцы брюзжали о том, что дегенератство разваливает общество, а молодёжь уже не обращала никакого внимания на них.

Время было в хаосе, но это был лишь хаос социальных структур. Тем, кто оставался во власти старых социальных структур, казалось, что всё ценное уже пропало. Но рушились лишь социальные структуры ценностей под натиском новых интеллектуальных формулировок.

События, волновавшие народ в двадцатые годы, выделяли новое господство интеллекта над обществом. В хаосе социальных структур теперь открылся путь к новому буйному интеллектуальному эксперименту. Абстрактное искусство, немелодичная музыка, фрейдовский психоанализ, судебный процесс Сакко и Ванцетти, презрение к запрету на спиртное. Литература воспевала борьбу благородного свободомыслящего индивида с гнетущим социальным однообразием. Викторианцев проклинали за узость мировоззрения , за социальную претенциозность. Испытание на настоящее добро, на то, что обладает Качеством, проходило уже не под лозунгом: «А одобрит ли это общество?», а под лозунгом «Устраивает ли это наш интеллект?»

Именно вопрос об отношении интеллекта к обществу рассматривался на судебном процессе по делу Скоупса в 1925 году и стал журналистской сенсацией. Школьный учитель из Теннеси Джон Скоупс предстал перед судом по обвинению в незаконном преподавании теории дарвинской эволюции.

В этом деле что-то было не так, вроде как будто оно сфабриковано. Оно представлялось как борьба за академическую свободу, но битвы такого рода идут веками и не получают такой огласки, как получило дело Скоупса. Если бы Скоупса судили в те времена, когда человека можно было поднять на дыбу и пытать за ересь, то его положение предстало бы более героическим. Но в 1925 году его адвокат Кларенс Дэрроу упражнялся лишь просто в стрельбе по беззубому тигру. Против преподавания Эволюции тогда выступали только религиозные фанатики да невежественные забияки из Теннеси.

А весь смысл процесса выявляется тогда, когда его рассматривают как конфликт социальных и интеллектуальных ценностей. Скоупс и Дэрроу номинально защищали академическую свободу, но что более важно, они нападали на старые статичные религиозные структуры прошлого. Они дали интеллектуалам почувствовать, что наконец-то те подходят туда, куда стремились попасть уже давно. Приверженцы церкви, столпы общества, которые веками злобно нападали на интеллектуалов и всячески чернили тех, кто с ними не соглашался, теперь получили некоторый отпор.

Ураган социальных сил, вызванный в результате переворота общества интеллектом, сильнее всего бушевал в Европе, в особенности в Германии, где последствия Первой Мировой войны были наиболее разрушительны. Коммунизму и социализму, программам интеллектуального управления обществом противостояли реакционные силы фашизма, то есть программы социального управления обществом. Нигде ещё интеллектуалы не стремились так решительно покончить со старым порядком. Нигде ещё старый режим не изыскивал таких путей для уничтожения крайних проявлений нового интеллектуального движения.