Лучше бы он орал, ругался, что ли, а не журчал почти шепотом. Его стеклышки плавали надо мной, как льдинки, он нависал над креслом глыбиной, и мне почему-то стало пусто, холодно и почти безразлично. Я опять вляпалась по уши: благородный герой превратился в обычного крокодила и если еще не хрустел моими мослами, то только потому, что не использовал меня в каких-то своих целях, и было очень похоже, что то, что я на свободе — только видимость, и я просто перешла из камеры с решетками в камеру без решеток. И опять меня заставят делать то, что нужно кому-то, а не мне самой.

Он продолжал говорить, напористо и злобно, все громче и громче, а я заплакала без слез, его искаженную харю заволокло как будто серым туманом, и я куда-то поплыла, падая в ласковое и бездумное беспамятство, и мне было горько и печально оттого, что этого типа я почти полюбила, а он даже не понимает, что я могла бы сделать все, что ему нужно, даже без этой идиотской торговли насчет дедушкиного дома, а просто так. Если бы он сказал: «Помогите мне, госпожа Басаргина!» Но как раз до самого простого он и не додумался. Самого простого и обычного. Что делает любая нормальная баба для мужика, который в беде и который ей ой как небезразличен.

А вместо этого он пугает меня и грозится и уж совершенно напрасно поминает мои усохшие в зоне прелести, о состоянии которых я и сама прекрасно знаю…

Я пришла в себя от того, что он перепуганно трясет меня за плечи и бормочет:

— Что с вами? Вы меня слышите? Слышите? Оказывается, мы с ним снова перешли на «вы»? Я сняла его лапы с моих плеч и сказала:

— Ребеночка только не трогайте… Ребеночек ни в чем не виноват!

— Какой, к чертям, ребеночек?.. Ах, этот… При чем тут ребеночек? Вы меня поняли?

— Конечно, — равнодушно ответила я. — Ваши бобики замели все следы там, возле церкви. И даже ментура не догадывается, что там было. И никто не должен знать, что этой женщины больше нету. Но вам для чего-то надо показать, что она живая. Кто-то должен помаячить где-то вместо нее. Так, чтобы все, кто в этом заинтересован, не догадались, что ее нету. И не будет никогда.

— Что значит — «где-то»? Я же вам внятно объясняю! Это буквально через несколько часов!

— Слушайте, отстаньте от меня… — слабо сказала я. — Я сделаю все так, как вам нужно. Единственное, что меня интересует, останусь ли живой я… Я думала, вы нормальный, а вы тоже жулик! Как все… Мне-то на все плевать, но у меня — Гришунька…

— Спасибо!

Он вдруг взял мою руку и поцеловал в ладонь. Губы у него были сухие и горячие.

Я с интересом повертела рукой и осведомилась:

— Поцелуй Иуды, а?

— Бросьте…

Ну-ну, кажется, он умеет смущаться? Смехотура, да и только. А в общем, и впрямь — все по фигу, до лампады и поминальной свечечки. И что там будет, действительно наплевать!

Я ДЕЛАЮ ДЕНЬГИ…

— Вши есть?

Элга держала кончиками пальцев мою кофточку и брезгливо изучала ее.

— А как же! — радостно откликнулась я. — Вошь тюремная, обыкновенная — платяная и головная! Плюс плоскушечки… Штучные! Все по песенке: «Я привез тебе, родная, мандавошек из Китая…» Мочу брать будете? Говнецо на глист-яйцо? Учтите, возможна ВИЧ-инфекция, вероятна чума бубонная… Но уж проказа — наверняка!

Я стреляла в нее в упор, пытаясь пробить броню совершенной невозмутимости и явно сдерживаемого презрения. Она со мной не разговаривала, бесшумно шла за спиной, командовала: «В лифт!», «Налево!», «Прямо!», а теперь приказала: «Снять все!»

В громадных ванных хоромах с полом на двух уровнях, зеркальными стенами и потолком было тепло, воздух пронизывали все ароматы Аравии, в джакузи бурлила и пенилась розовая пена шампуня, но черный мраморный пол холодил босые ноги, и я топталась, как цапля, обхватив плечи руками.

Голый человек всегда беспомощен, у нас на острове самые крутые мамочки ломались, когда их засаживали голыми в карцер за особенно злостные нарушения режима и разборки. Я стояла перед этой особой совершенно голая. И злилась еще и оттого, что мне жутко хотелось плюхнуться в нежную пену и впервые после моего исхода с северов по-настоящему отмыться.

— Слишком много лишних слов. Это непродуктивно, — сказала она равнодушно, словно и не понимала моих попыток завести ее. Перевернула на подзеркальнике старинные песочные часы, постучала ногтем, стронув струйку белого песка, и заявила:

— Вы имеете двадцать минут… На все процедуры.

— А если я… — начала было, но она вдруг звенящим голосом оборвала меня:

— Молчать!

— Ого! — с уважением заметила я. — В войсках СС не служили, мадам? Есть в вас что-то гестаповское… В каком чине изволите пребывать? Как минимум «гоп-стоп-унтер-штурмбаннфюрер»! Верно?

— Исполнять!

Показалось мне или нет, но, кажется, все-таки в ее янтарях первый раз шевельнулось смешливое любопытство.

— А вы меня — по шее… — проворчала я и плюхнулась в ванну так, чтобы забрызгать ее.

Она этого как бы и не заметила, вынула из стенного шкафа в дальнем углу веревочную швабру с пластмассовым черенком, подцепила черенком мои одежды, частично сложенные на пуфике, а частично валявшиеся на полу, явно демонстрируя мне, что даже прикасаться к ним ей противно, и понесла мои трусики, лифчик, юбку, кофту прочь.

— Эй, оставьте в покое мое барахло!

— Оно вам больше не понадобится.

В общем, лишила эта коротышка меня моей лягушачьей шкурки, и хотя до царевны-лягушечки мне было очень далеко, но именно с этого акта и началось преображение Л. Басаргиной во что-то совершенно непонятное, но, конечно, это дошло до меня гораздо позже.

Я разобралась с десятком кранов, педалей и кнопок, венчавших изголовье этого сверхмощного агрегата из абрикосового цвета фаянса, усилила напор и вознеслась на упругих струях, в пене, почти до вершин блаженства.

Почти…

Потому что уже здесь я впервые ощутила незримое присутствие Хозяйки, Настоящей Женщины, которая, конечно же, если и не проектировала сама, то приспосабливала этот водяной рай под себя: от матовых бестеневых плафонов и бра, вделанных в стены, облицованные кремовой итальянской плиткой, по которой порхали темно-коричневые и желтые бабочки и стрекозы, до множества удобных шкафчиков, полок и полочек, заставленных сосудами с пенами, шампунями и ароматными солями, удобными пуфами из не боящейся влаги кожи, чайным столиком поодаль, на котором еще стоял чайник марки «Мулинекс», были видны неубранная массивная чашка, а в пепельнице — бугристой громадной океанской раковине с перламутровым чревом — еще лежал изжеванный окурок коричневой сигарки со следами губной помады.

Низкое удобное кресло из такой же кожи, как и пуфики, было сдвинуто под большой колпак для сушки волос, возле кресла валялись домашние туфли без задников, в опушке из рыжего меха, и мне вдруг показалось, что хозяйка всего этого только вышла на миг, сейчас вернется и скажет: «А с чего это ты забралась в мою ванну, девка?»

Я как-то сразу погасла и, хотя в песочных часах еще струилось, выдернула пробку, чтобы спустить воду, ополоснулась из душевой головки и вылезла из джакузи. На сушилке висело мохнатое банное полотенце, но им уже пользовались, я сдвинула створку зеркального стенного шкафа, взяла из стопки свежее полотенце, накинула на плечи и уселась под колпак сушиться.

Поглядела на валявшиеся меховушки, но надевать туфли не стала, хотя они могли бы и подойти.

По Элге Карловне можно было проверять хронометры — она появилась точно в тот миг, когда в часах упала последняя песчинка. Она успела переодеться в рабочий комбинезон из ношеной джинсы, с лямками и карманом на груди, голову по брови повязала тугой синей косынкой и была похожа на мастерового, которому предстоит работа. На плече она несла махровый халат, а в руках — поднос, на котором лежала сдобная булка и стояла большая кружка с чем-то черным и дымящимся.

Она бросила мне на колени халат, я надела его, даже мне он был велик, явно с плеча Туманского.