Деревья вымахивали вместе со мной, я их помнила хлыстиками, но Панкратыч сохранил и старые сосны, и немного берез, но навтыкал и голубых тянь-шаньских елей и кедрача, хотя тот рос медленно. Птицы тут развелось без всяких скворечников и кормушек, и по утрам нам никаких будильников не требовалось — орать птахи начинали с рассветом. Сколько себя помню, всегда были птицы и цветы.
Дом Панкратычу задолго до моего рождения поставили, с кирпичом тогда было туго, но один из его учеников «трубил» директором лесхоза где-то под Селигером, и оттуда на грузовиках с прицепами привезли громадные срубовые стволы корабельного сосняка, и зимой, когда топили печи, запах смолы был явствен и на гладко оструганных стенах проступали янтарные капельки. В общем, это одноэтажное строение с огромной открытой верандой вдоль всего фасада было сплошь деревянным, даже крышу покрыли осиновыми плашками-дранками. Если, конечно, не считать печной трубы и очага-камина, сложенного из гранитной плитки.
Сколько в доме комнат, спаленок, кладовок и чуланчиков, я никогда толком не знала. Но самой большой была не то кухня, не то столовка, где Панкратыч рулил застольями. Его кабинет с библиотекой был для меня долгое время закрытой зоной, но потом, покидая свою спаленку, я его освоила…
Любимая дедова дворняга здорово постарела, морда седая, лапы еле держат, но меня узнала, и мы с нею полизались.
На нашу возню вылезла Гаша и очень удивилась. Больше не тому, что я приехала, а тому, что меня встречала Ирка, которой она и словом не обмолвилась о том, что я буду.
Мы сидели на кухне почти до утра. Поплакали всласть, помянули Панкратыча наливочкой с вишней: округлое личико Гаши, похожее на печеное яблочко, раскраснелось, и мы начали вспоминать смешное: как дед чистил зимой дорожку от снега на обрыве, поскользнулся и улетел на заду почти до середины заледенелой Волги; как, собираясь на деляны, сунул ногу в сапог, а там оказалась мышка, и он хохотал от щекотки, вопил и катался по полу, дрыгаясь, а мы решили, что он сдвинулся. Ну, и так далее…
Потом Гаша затревожилась и серьезно сказала, что ее одолели скоробогачи из наезжих москвичей и местных, все интересуются участком и домом, в смысле когда я буду их продавать Предлагают совершенно дикие суммы, потому что при небольшой доделке особняк запросто можно довести до кондиции загородной резиденции для какого-нибудь «нового русского». До Москвы на иномарке скоростной не так уж долго и ехать, в смысле экологии воздух еще чистый, и Волга по причине близости водохранилищ, из которых пьет вся столица, еще не окончательно засрана, а глубины под обрывом приличные, так что можно легко оборудовать стоянку для возможной яхты или мощного катера.
Продавать я ничего не собиралась, но Гаша открыла мне глаза на то, что я, оказывается, богатенькая. Панкратыч завещал мне все — землю, и домостроение, и старинную мебель, в которой понимал; он обставил карельской березой и мореным дубом большинство комнат, библиотеку в полторы тыщи томов. Он начал собирать ее еще студентом. В ней были очень редкие книжки, включая те манускрипты и фолианты, которые он умудрился привезти солдатиком-молокососиком в сорок пятом и которые собирал в развалинах Кенигсберга. К сему прилагалась коллекция из восьми ружей, включая редкостную трехстволку «пэрде».
Я и помыслить не могла, что в дом могут войти чужие люди, здесь каждая щербинка была родной, и продать дом было почти то же самое, что продать деда. К тому же как ни прыгай, а род придется продолжать, и у меня, гипотетически, тоже будут дети, и именно для них и сохраню я это теплое гнездо. В общем, мы с Гашей прикинули, что часть дома придется сдать каким-нибудь приличным людям, с тем чтобы плату Гаша пускала на поддержание строения и кормовые для себя.
На следующий день мы сгоняли к нотариусу, я подписала какие-то бумаги с гербовыми печатями, сняла с дедовой сберкнижки часть денег и занялась обустройством могилы Панкратыча. Нужно было делать каменный цоколь, перевозить валун из опытного городка, частично обтесывать его и врубать в камень надпись.
И тут снова возникла Ирка, бегала со мной по точкам, суетилась и помогала. Лето раскалилось, на горпляже возле нового моста народу было как маку, Крымы и Сочи были трудовому народу уже не по карману, и население ловило кайф без отрыва от места жительства.
Горохова и познакомила меня со своим очередным бой-френдом, которым помыкала как хотела. Зиновию — Зюньке Щеколдину, сынку нашей горсудьи, — было всего-то лет двадцать, каким-то образом мамаша отмазала его от армии, и он третий год пытался поступить в институт физкультуры в Москве, но все не поступал и, в общем, шалался без серьезного дела. У них был катер с могучим мотором, легонький и скоростной, и он гонял на нем по Волге и водохранилищу с дружками. Но больше торчал на пляже возле прыжковой вышки и прыгал с трамплина и десятиметровки.
Он был белобрысый, смазливенький, загорелый, как негр, и в своих белых планочках с выпирающими достоинствами, бритой по-модному башкой, с серьгой в ухе, сложенный как бог, накачанный и мускулистый, смотрелся завлекательно.
Для Ирки он был слишком молод, такой соплячок, гогочущий на каждую хохму, с почти детскими глупыми глазками, и я решила, что она держит его как постельного мальчика, не более того. А иначе на кой ей этот шмат плоти на сто кило с полутора извилинами? То, что с извилинами у него в полном порядке и у них с Иркой отработано не только постельное единство, я поняла слишком поздно.
И дела у него все-таки были. Потому что он то и дело пропадал на своей красной «восьмерке» и гонял то в Питер, то куда-то аж в Выборг.
Я уже прикидывала, что через недельку смогу вернуться в Москву, когда как-то под вечер навестила Ирку в ее санпалатке. Горохова давеча обожралась слив на нашем участке — как раз созрел дедов «ренклод», нежно-желтый, сочный, величиной с куриное яйцо, — и мучалась животом. Ближайший туалет был за бывшим горисполкомом, ныне мэрией, и она засадила в палатку меня, а сама умчалась.
Я продала какой-то бабке аспирин, двум пацанам — жвачку, когда в заднюю дверь палатки поскреблись. Я отворила дверь. За нею стояли две девчонки, мочалочного типа, перемазанные, в цепях и кольцах, и мне показалось — пьяные. Но хотя лица у них были мучные, глазки стеклянно блестели, перегаром от них не пахло. Сейчас это трудно определять — акселерация и все такое, но, по-моему, им было не больше, чем по четырнадцать. Первая поддерживала другую под острый локоток. Та мучительно кашляла. Первая протянула мне пачку десяток и сказала:
— Ей — ширнуться, а мне — «колеса»…
— Чего? — обалдела я.
— Это не та… — сказала вторая девочка, разогнувшись. — Та крашеная…
— Извиняюсь…
Девахи сгинули в вечерней мгле, и я запомнила только глаза той, что кашляла. Вместо зрачков — точки.
— Чем ты занимаешься, Ирка? Наркотой приторговываешь? — в упор спросила я Горохову.
— Ошиблись девки… — отмахнулась она. — Сейчас этих придурков развелось, как перед потопом! Лезут и лезут…
Только потом, когда я не раз проворачивала в мозгу те деньки, до меня дошло, что я попала точно. Это была их точка — эта палатка, Зиновий где-то добывал дурь, Ирка фасовала и толкала. Был, конечно, еще кто-то, кого я так и не узнала. И еще я поняла, что в тот вечер, когда девчонки толкнулись в палатку, я сама ускорила события и заставила их действовать. Впрочем, сама комбинация отношения к наркоте не имела, и я лишь невольно заставила их торопиться. Но, в общем, еще беззаботно чирикала и не замечала силков.
На следующий день я провозилась на кладбище, Ирка была со мной, материла крановщика, который никак не мог точно установить камень, потом мы с нею что-то оформляли в кладбищенской конторе, и она совала мои стольники служителям, чтобы они блюли могилу Панкратыча, я лично давать в лапу совершенно не умела, мне почему-то всегда бывало стыдно самой, и когда мы выбрели к вечеру с кладбища, у ворот стояла красная «восьмерка» и нас, покуривая, дожидался Щекблдин.