Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в зюзьку.

В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек, трепещущий в траве.

В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от времени присасывалась к ней.

— А почему вы не со всеми, Элга Карловна? — спросила я.

Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала, уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон шевелилось и перетекало это скопище.

— Червяки. — сказала она брезгливо. — Стервы. И стервецы… Как это выразить по-русски? Которые с крыльями и клювами?

— Стервятники7 — догадалась я.

— Вот именно! — Она погрозила мне пальцем. — Они все имели перед ней большой страх. Вы полагаете, они приехали ее оплакивать9 О нет! Они там испытывают большую радость! Что ее нет! Это есть грандиозная ложь… И я ушла от них, чтобы не говорить им «Пут ман дырса!».

— Что говорить?

— Это такое уникальное ругательство. По-латвийски! — твердо сказала она. — В буквальном переводе — «Дуй мне в задний проход!». То есть в жопу! И я это сказала Симону!

— Почему?

— Потому что он главный стервец… То есть стервятник! Мой бог! Так поступать с нею? Этот подвал, эта ложь… Это не по-христиански!

— По-моему, вам нужно поспать…

— Вы полагаете?

— Абсолютно!

— В этом есть логика! — подумав, сообщила она. Потрясла пустой фляжкой, отшвырнула ее, покачнувшись, что-то скомандовала самой себе. И помаршировала по дорожке прочь, твердо и прямо, как крохотный, упрямый и верный солдатик…

На холм я впервые пришла только в конце июля, каменщики еще выкладывали стенки часовни из камня, плита была закрыта брезентом, а у подножия дымилась военно-полевая кухня, где они кормились.

И вот с тех пор так и хожу.

Я посмотрела на часы — нужно было двигаться дальше.

…Он потрепал Аллилуйю по морде, та отшатнулась, ударила задними копытами, зафыркала.

— Не трогайте кобылу! Она чужих не любит!

— Виноват!

Он отступил к своей «Ниве», стал усиленно протирать перчаткой лобовое стекло. Я покосилась на него не без злобы. Когда он распинал меня в суде как обвинитель, виноватым он себя не чувствовал. Заколачивал, как гвозди в живое, отточенные острые фразочки. Там было все, помимо обвинения в краже: и про академика Басаргина, который взрастил внучку, не знающую, что такое настоящий труд, в парниковых условиях, и про наряды, которыми я всегда щеголяла в школе, чтобы подчеркнуть свое превосходство перед детьми простых честных тружеников, и про то, как Панкратыч протолкнул меня в иняз, и про Москву, гнездилище студенческого разврата, пропитанную вонью марихуаны, то есть конопли, в котором такие, как я, не отрываясь от «видика», черпают познания из крутого порнокино, и ужас перед тем, что вот такая, как я, могла вступить в родную школу уже в роли учительницы английского и отравить своим тлетворным дыханием невинных отроков, а главное — отроковиц.

Вообще-то, из его филиппики прямо следовало, что я, как минимум, не прочь порулить собственным борделем в городе, где родилась и выросла, и что то, что я совершила в квартире судьи Щеколдиной, есть лишь малая часть из того неизвестного, что я уже сделала или намерена сделать.

Он был златоуст и красавец, наш горпрокурор Нефедов, изящный, ломкий, в безукоризненном мундирчике, со здоровым румянцем на матовом лице, чернобровый, черноусый, с белой седой прядкой в темной прическе, по-моему травленной перекисью, которая словно подчеркивала тяжкие труды и раннее старение, что еще преследуют его на тяжком поприще.

Мне ни в одном сне и присниться не могло, что настанет день, когда он будет стесненно топтаться передо мной, не решаясь поторопить, потому что бумаги, собранные им в две папки, заинтересовали меня по-настоящему.

Я не догадывалась, на чем его подцепил Чичерюкин, но Нефедов все исполнил точно. Когда я выехала на Аллилуйе на дорогу, ведущую в охотохозяйство, к колодцу с «журавлем», он уже ждал меня, прохаживаясь близ своей «Нивы», в охотничьей амуниции, высоких сапогах и с двустволкой вниз дулом на плече.

Мы молча кивнули друг дружке, он вынул из машины «кейс», щелкнул замками, протянул мне обе папки с кальсонными завязочками и отошел в сторонку, бросив лишь одно слово: «Прошу…»

Он не знал, куда себя девать, озирался, кружил, прицепился к лошади от нечего делать, и я видела, что он насторожен, почти испуган, но тем не менее точно исполняет предписанное. Конечно, это был полный идиотизм — такая конспиративная встреча в лесу, где в это время никто не охотится и где нас могла бы увидеть вместе только случайная собака, но раз так устраивал Чичерюкин, значит, так надо было. Спец-то не я, а он. Может быть, это было требование и самого Нефедова, но я уточнять не собиралась.

Я изучала справки, заявления и показания почти час, потом закрыла папки и задумалась.

— Ну, и что дальше? — спросила я, вынув сигареты.

Он щелкнул зажигалкой, поднеся огонек. От него дохнуло холодноватым парфюмом, пальчики бесцветно наманикюрены — похоже, он следил за собой и холил себя, как девица на выданье.

— А вы очень изменились, Лизавета… — неожиданно сказал он.

— Три года менялась. По вашей милости. Сами знаете где… — заметила я.

— Извините, насколько я понял Захара Михайловича, у нас будет деловой разговор? — насторожился он.

Захар Михайлыч? Ну да — Чичерюкин…

— Будет, — согласилась я. — Одного только пока не понимаю: чтобы все эти бумажечки — акты, жалобы и прочее — собрать, сохранить, накопить, не один день нужен, а может быть, и год… Не под меня же вы столько накопали?

— Вы представляете, что такое Маргарита Федоровна? Думаю, не очень, — серьезно сказал он. — Это мой арсенал. Всегда, знаете ли, полезно иметь запас боеприпасов… Чтобы было чем отстреливаться! Если что. На всякий, знаете ли, пожарный случай!

— Думаете… всем этим… можно ее… сокрушить?

— Вы недопонимаете, Басаргина! — усмехнулся он. — Позвольте-ка, я кое-что уточню..

Он вынул из очешника сильные очки, сел рядом и начал пролистывать бумаги.

— У меня все разбито по статьям… Вот, видите? «Злоупотребления служебным положением…» Лично ее! Что именно, когда и как она злоупотребила! Включая, конечно, две новые квартиры в Москве, перестройку особняка за счет городской казны, бюджетные безумства! Тут одна продажа налево гуманитарной помощи из Германии лет на восемь тянет! Вот раздел — «Родственники»… Родные, двоюродные, троюродные… Племянники, тетки, дядьки, сынок, конечно! Она их на узловые моменты усадила! Портовый терминал — брат, горсвязь — тоже родной человечек… С каждого поставленного телефона — мзда! Теперь — торговля… Главный рынок она лично в руках держит, никому не доверяет, с каждой палатки, с каждого контейнера, даже с лотка — ежемесячный сбор, естественно, в свою пользу! А вот здесь — так называемые банковские игры! Когда даже учителя по полгода зарплаты не получают, обе клиники, «Скорая», даже пожарники… Поскольку их зарплата нормально прокручивается частично в наших, частично в тверских, немного — и в московских банках… Ну и самое гнусное — связи с местными «крутыми»… Запугивание, шантаж, рэкет… Чтобы никто не дергался! Есть даже — «доведение до самоубийства»… Повесился один мужичок, который сдуру, без ее услуг, решил свое дельце организовать… «Тяжкие телесные повреждения» — это сплошь и рядом! Но просматриваются и «повреждения, не совместимые с жизнью». В двух случаях… И за всем этим — она! Что ни говорите, а крепкая бабища! Так что валить ее придется не без больших трудов! Но завалить — можно!

— Чего ж вы ее раньше-то… не валили?

— М-да… Как-то легко у вас… — покашлял он в кулак. — Да стоит мне хотя бы чирикнуть — и прости-прощай… Как минимум — родная Волга! Рабочий кабинет, погончики… Как максимум — веслом по башке — и в речку… Утоп Нефедов на рыбалке, всего делов… Несчастный случай! Вот, кстати, у меня и это есть… Видите? «Несчастные случаи»… С большим вопросительным знаком…