Русиян, и впрямь покусанный, доплелся до них. С губ его цедились нити крови. Трясся, хотя в этом странного не было, людям, живущим возле болота, знакомы всякие отрясовицы. Но был он весь в поту, испитой и белый, прозрачный, словно кусок алебастра, повернутый к солнцу. И все же оставался заглядистым девятнадцатилетним парнем, по которому сохли деревенские девушки, во сне зарывавшие пальцы в его густые волосы. Попытался заговорить. Лишь захрипел. И упал. Собрались вокруг, не прикасаясь, уверенные, что в лес забрел бешеный волк. А может, псы железномордые мстят за монахову смерть. Илларион свое: «Свадьбы справим в один день. Я барана зарежу». Гргур следом: «Все село соберется. Я зажарю телушку. Жрите, сватушки, пришел мой денек».
Похоже, в том никакого сомнения, на свет, особенно возле этой крепости, рождались одни малоумки. А у старичков Иллариона да Гргура умишки были что пузырь в луже после капли дождя.
Из сарая вышел Богдан. Согнулся над онемелым Русияном. «Не волк, – оценил он. – Так мелко кусают крысы. Ничего, живой все-таки. Дайте ему отлежаться да позовите мать, мази пусть принесет. От этого не помирают».
Стемнело. Люди превращались в клочья мрака, мрак сомнений забирался и внутрь. Оглядывались устрашенно, спешили двери за собой заложить засовом. Может, не врет этот Богдан: опять набежали крысы и круг черного кошмара сомкнётся в мгновение, долгое, словно вечность.
Я нашел брошенную палку, опираясь на нее, дойду – в путь, Борчило, к пустыннику Благуну и его священной норе. Шаг за шагом, невидимый и неслышимый, я уходил от крепости. Вокруг, до неопределимых далей, до небес и выше, до моря и глубже его дна, жила ночь, царствующая и всемогущая. Сухим дыханием стирала мне морщины со лба, а было им полтора века. С двух сторон, с востока и из южной долины, перекликались две совы. Обе маялись одиночеством.
Над мелкими водами Давидицы склонялись искривленные вербы, примериваясь к песку – пустить корень. На берегу, где пастухи поили скотину, лежала выкопанная из пашни мраморная женщина, властелинка либо богиня живших тут до нас староселов. С одной ее груди косо сливался свет луны. Женщина была словно бы подъедена крысами – половинчатая. А многим она снилась живой, из плоти. Я присел передохнуть, смирить шелест в ноздрях. Нечаянно, бесчувственной ладонью, коснулся округлости плеча каменной женщины. В пальцах ожило воспоминание молодости. Околдовывая меня, женщина словно бы потянулась с тайным вызовом – захотелось зарыться лицом в ее мраморную белизну. Я застонал.
Поднялся, превозмогая себя. Мне мешали корявые корни деревьев. Но я не дался им, не позволил уложить себя лбом в пепел. Прозрачная, бледная, одинокая и безнадежная, луна давила мне на темя, мешала подняться. Я спал, думая, что иду, и шел, думая, что сплю. Пальцами ног по-орлиному цеплялся за землю. С каждым шагом выдирался из какой-то смолы, полегоньку, пядь за пядью, оставлял за собой пределы пожарища. Карабкался на кручи без тропок, спускался в котловины и снова взбирался на кручи.
Ночь как любая другая. В бездорожье метнулась с моего пути тень. Лот, мощи святые, стань мне опорой, шепнул я. Вокруг меня сплошная бескрайняя тень.
7. Кости под синей скалой
Кентавр. Не человек-животное, а нечто совсем иное. Наполовину в прошлом человек, другой половиной – сегодняшний призрак, вот что такое, и с голосом Лота в себе: сомнение не обновляется, оно растет и становится чудищем со многими щупальцами. Будучи молодым, я видел во сне свой мертвецкий одр, огражденный свечами, на каждой свече – трепетанье пламени, похожего на голубую бабочку. И ни от кого, кроме себя, я не просил ответа, снится ли мертвым, что они живые. «Лот! – воскликнул я. – Если холмиками, твоим и моим, мы принадлежим одному миру и одной земле, приди и растолкуй, что меня держит на ногах и почему я жив или ожил из мертвых, стал вампиром».
Сова – прежним голосом, смутным, но уже без отзыва.
Я опять занемел, шел и падал, оскользался на голых костях, с каждым шагом, тяжким и до боли мучительным, оставлял за собой капли крови – нет ее во мне, а все же цедится!
Ночь тянулась, словно длинный хвост за сторожким зверем, щупальца передо мной, позади меня, во мне, я был как бы у зверя внутри: облизывает меня и давит, касается мягкой лапой лба. Если бы день поспешил, на месте, где я сейчас, остался бы пепел. А потом ветер и ничего, забвение, боль минувшего. И безвозвратность, вечный Лот. Безвозвратность, твоя и моя, Борчило, и все же твои сомнения воскрешают меня из скорби и боли. «Теологически?» – спросил я. «Сильнее, гораздо сильнее. Плоть истлевает, разум переходит от одного к другому». – «Но ведь разум, Лот, мышеловка». – «И баланс несовершенного духа», – послышалось в ответ. «Что же тогда совершенно, Лот?» – «Только опустевшая могила, Борчило. Глухая и слепая к несовершенству».
Я придушил в себе крик – Лот делался духом моего духа. От ежевичных колючек, забившихся в кожу, я походил на старого запаршивевшего ежа, на некую зверюшку, только изнутри благодаря неизбывной боли остающуюся человеком, если я могу таковым считаться, если я был таковым и теперь, под Синей Скалой, в самом святилище отшельников, обитавших здесь в продолжение трех или четырех столетии, вплоть до последнего и нынешнего – Благуна, забытого родней и потомством.
Я позвал его, уповая на встречу с мудростью. Подождал и снова позвал с неясной надеждой в себе.
«Громче, – дошел до меня совет или насмешка. – Громче проси. – И затем: – Доподлинно, избавление плоти и костей от скорби в молитве, горе, когда вседержитель попускает нас сеять злодейства по питающей всех земле».
Его украшением было философское сомнение, возможно прораставшее из времен Александрийского священника Ария [32] или кого-то другого, жившего раньше или позднее, конечно же раньше, во времена древних философов и во дни римских царей: [33] Ромула, Нумы Помпилия, Тулла Гостилия, Тарквиния Древнего, Анка Марция, Сервия Туллия и Тарквиния Гордого. Основателей городов (Ромул – Рим), богопоклонников (Нума Помпилий – воздвигатель храмов), завоевателей (Тулл Гостилий – железные легионы), тиранов и фанатиков (Тарквиний Древний – тройственность небес: Юпитер, Минерва, Юнона), приверженцев моря (Анк Марций – укрепления на пристани Остии), расценщиков человеческого достоинства (Сервий Туллий – неважные, важные и наиважнейшие в его царстве), лукавцев (Тарквиний Гордый – великий римский плебс, сжатый в кулак).
Может, до этого мгновения во мне, словно в загадочной вселенной, мешались имена, дни и события, все то, что я пережил с отчаянием в замутненной крови, или выскреб из Лотовых книг, или услышал от самого Лота, теперь же я изнутри сам силился разглядеть этого Благуна, эти живые мощи под Синей Скалой, с которой ниспадающим лучом струилась лунная благость, разгоняя призраков, стремглав бежавших от меня, вечного вампира.
Я выпрямился и увидел его, похожего на огромный пень, обрушенный зимней порой лавиной и оставленный сохнуть на ветру да устрашать звериные стаи. Лицо было окаменелым. И борода, слишком длинная для человеческой жизни, простиранная десятилетиями соленых дождей, походила на сталактитовый натек. Он молился, хотя губы его были стиснуты: «Истребление, доподлинно, над нашими головами, вот-вот опрокинет нас в страдания и боли, спалит часть по части, и имя наше будет значить не более, чем крупица праха».
Над ним возвышалась знаменитая Синяя Скала, библейский приют отшельников – насилие и лицемерие лихолетий загоняли их в одиночество. По преданию, здесь с крутого утеса первое пришедшее сюда славянское племя бросало в пропасть бесполезных старцев, не способных уже ни сеять, ни воевать и поэтому становившихся бременем для покорителей плодородных земель, вод и вожделенных выходов к морю. Кости, валявшиеся повсюду, усохшие и желтые, накладывали на это предание печать истины. Сквозь эту истину проросло по обыкновению еще одно предание: обреченные старцы были прокляты и умирали с открытыми глазами – в обледенелых зрачках запечатлелось, как они срываются в бездну.
32
Арий (ум. в 336 г.) – священник из г. Александрии, зачинатель еретического течения в христианстве IV – VI вв. Согласно его учению, Христос как творение Бога-отца – существо, ниже его стоящее. Арианство осуждено как ересь церковными соборами 325 и 381 гг.
33
Далее перечисляются первые семь (86 до н. э. – 509/510 н. э.) римских царей (слово «цари» здесь применимо условно, это скорее выборные племенные вожди, одновременно являвшиеся военачальниками, верховными жрецами и судьями), сведения о которых носят преимущественно легендарный характер*.