Тоска. В крысе бунтовался человек, или в человеке оживала крыса для защиты рода своего и племени, внешнее обличье не имело значения, имя тоже, Адофонис или Исайло, не плоть, не душа – кипела кровь, того гляди вырвется из ноздрей и ушей, ударит густыми потоками, заливая и круша все на своем пути. Когда схлынет, ночи и дни сделаются кровавыми с кровавыми звездами и солнцами.

Я следил из крепости. Исайло шел покачиваясь, как бы уплывал, уносимый волнами невидимой муки и горечи. Продирался сквозь теплоту предвечерья, солнечные лучи с запада освещали небо – без птичьих стай и утешительных знаков. Исайло сдерживал крик или умягчал язык в горячей челюсти, вознамерившись поведать такое, от чего у псов дыбом поднимается шерсть. Его пурпурно-черное лицо испаряло серу, от запаха ее угорело падали мотыльки. Перескакивая через заросли иван-цвета и одуванчиков, всхлипывая горлом и кровью, Исайло скорбящий, а может, Адофонис, великий крысиный вождь, добрался, задыхаясь, до обиталища надстарейшины. Но лучше бы он пожаловался первому встречному камню.

Позднее, в миг прояснения разума, Благун обо всем рассказал Богдану, а тот передал дружку своему Петкану. Исайло вроде бы исповедался: «Я сын Кристины и внук Кристины, рожденный тобой и Несторией, Рахиле довожусь отцом. Я твой правнук, преподобный дедушка, и Рахила от твоей лозы, а как минуло ей девять лет, потеряла разум от насилия, учиненного над ней городскими негодяями. Постник, неужто ты возьмешь в жены свою кровь?» На горе, за селянками, что спускались с охапками сушняка, последняя солнечная румяность запуталась в рогах одинокого оленя, напрасным рыком призывавшего самку. От надстарейшины тоже пошел серный дух, весь он точно затлелся серой – кожа его синевато поблескивала. Старик дымился и не спешил поверить, ждал, когда в нем созреет мысль об убийстве, он воистину мог бы убить, мог крикнуть, что Богород (Тимофеев прадед) не был его сыном, так почему б и Кристине не быть боярского семени? «Та, что доводится тебе дочерью, не моего семени, – вздымал он для проклятия руку. – Несторию я и вправду взял под венец тяжелую за несколько сребреников, ради коих и Иуда без соблазнения предал учителя своего Иисуса Назарянина».

Все превращалось в запутанный узел липучих нитей, каждый каждому приходился сродником и никто никому никем: Карп Любанский оставил в селе жену, меньшую сестру Петкана, тот в свою очередь доводился кумом мужу Богдановой тетки и дядей девице, на какой хотели оженить бледного Русияна, внука Кузманова или Дамянова отчима, а тетка одного из них была матерью Велики, тайной любови следопыта Богдана, и свояченицей кузнеца Бояна Крамолы, он же приходился родней многим в Кукулине – отросток разветвленного рода покойного Серафима и еще кого-то. Пока Благун поднимался с теплых кож, дабы стряхнуть душевную кутерьму, бабы с охапками сушняка принялись вопить – за чернолесьем в горах они заметили крыс. Олень сгинул, может, он кричал от боли, а не призывал самку.

Услышанное, разумеется добавив кое-что и от себя, Петкан доверил неразлучным Кузману с Дамяном: Тимофей, оказывается, отросток ствола Богородова, а Кристина, сестра того самого Богорода, приходилась Исайле бабкой и, стало быть, прабабкой Рахиле. Ежели прикидывать осторожно, Тимофей с Рахилой получаются одной крови, и не важно тут, были ли покойные Богород с Кристиной Благунова семени. «Послушайте, что я скажу, – разливался Петкан перед свояками, жнецом Кузманом да горшечником Дамяном, близнецами без общей крови. – Коли мой зять Любанский Карп не станет ему поперек дороги, а он на такое способен, Богдан преподобному отцу нашему старейшине приведет Рахилу да приследит, чтоб ротозеи вроде вас не подглядывали в горницу, готовую для брачного таинства». «Ты ведь сам, Петкан, говорил вчерась, что у дряхлых петухов нету силы», – упирались они. Он на них, побледневших, поглядывал свысока: «Не все же петухи прозываются Висимудой. Попомните, Благун окажет себя мужчиной».

Павле Сопка, тот самый, что таскал на спине крест, приковылял откуда-то босой, в истлевшей рубахе. Водянистые глаза затянуты кровавыми жилками, мухи липнут к лицу. Не один год прошел, как не дали ему в жены Велику. В отчаянии он сбежал из дому и с тех пор в Кукулине появляется временами, никому не угрожая и не мстя. Остановился, вглядывается в Рахилу, по ту сторону Давидицы. «Велика, – шепчет. – Ты придешь ко мне на поклон, но я уже вознесусь на Голгофу и тебя прокляну с презрением».

На поваленном стволе посиживают Илларион с Мироном. У обоих бороды и волосы тяжелее костей. Первый локтем подталкивает однолетка. «Не сынок ли это твой Павле, Мирон?» «Он самый, – вздыхает другой. – Но я его перестал жалеть. С тех пор как успокоился премудрый Серафим, вестник милосердия божьего, я совсем остарел. Может, Павле мне теперь заделался внуком. А вправду, Илларион, стану ли я великомучеником в царстве мучеников, где за трапезой восседает на почетном месте Серафим, благословляя новых старейшин нашего Кукулина?» ''И впрямь остарел ты, – соглашается Илларион. – Уж и не знаю, дотянешь ли до свадеб, свата Гргурова да моей».

Между ложной славой и заблуждением тянется шаткий мост, по нему снуют зыблющиеся тени. Когда сознанию удается побороть обманы, находится сознание иное, готовое их принять. В ночь Исайлова плача я увидел во сне себя молодого. Я плыл на пентеконтере [40], прославляя Венерин свет, далеко отсюда, я бывал там когда-то, в водах Керакосора [41], плыл на веслах в сотню рук, ибо я был раздроблен на пятьдесят гребцов, и каждому было по три года, и у каждого мой теперешний лик. Вдруг пентеконтера превратилась в огромную крысу, наполовину пурпурную, наполовину под черными волосами, и я проснулся с огнем в желудке, со страхом утробным за завтрашний день Кукулина, моря пыльного с человекоподобными пеламидами и моллюсками, неизбывной боли моей мающейся души.

Огонь в себе я загасил нетопырьей кровью. А где-то в сарае поскуливал малоумный Павле, Миронов сын,

6. Тени девяти предсказаний

Карп Любанский в своем добродушии вовсе не был безоглядным, хотя давлению поддавался легко. Несмотря на упросы. если таковые были, он не пошел уговаривать Рахилу стать женой надстарейшины, дабы успокоились молодые петухи Тимофей и Парамон, а заодно с ними и Русиян: пожелать жену первого старейшины – то же самое, что пожелать во сне преблагую мать Иисусову. Сон является частью жизни, ибо родилась пресвятая и осталась девицей; страшный грех, даже во сне, коварно и похотливо посягнуть на бесплотность. От такого греха и потомкам не отмолиться.

Невыспавшийся, с синевой под глазами и сердитостью на челе, умалившийся от отчаяния, что придется стать вершителем Богданова замысла, Карп Любанский перекрестился, покидая дом шурина Петкана. Его медлительность усугубляла колебания, и в неуклюжести своей он ощущал, как Парамоновы глаза прожигают ему затылок. Повстречалась Велика, прямо налетела на него, белая, румяная, плоть жаркая, веселая, но вроде бы и зловредная. Выскочила внезапно из полутени. На груди таилась невидимая змея, а глаза словно промыты лучами. «Шел бы ты себе домой, Карп. В Любанцах тебя небось спит да видит Петканова сестрица Косара. – Наступала, заставляя его уменьшаться. – Когда ж это вы, проклятущие, перестанете землю поливать дурью?» Он не понял ее и замер. «Что с тобой?» – спросил. Она же ладонями уперлась в крутые бедра, ноги словно из плечей вырастали, приблизила к нему лицо. «Оставь в покое Рахилу, слишком она молода для своего преподобного дряхленького прапрадедушки. Ты б за собой-то оглянулся, и не на тень свою. Мы, бабы, все видим, ежели что, живьем тебя, сквернавца, закопаем в землю».

Он покорился. Сущая правда, карой могли стать ему восемь баб, с Великой девять, наказанием судьбы, Пифии [42] не Пифии, сущие ведьмы: сухопарая Долгая Руса, Тимофеева приемная мать, дочь пряхи, по слухам с третьим глазом либо ухом на темени, и еще читала она судьбу по звездам, а по отдаленным раскатам грома угадывала беду; Богданова Смилька, следопыт успел подарить ей трех птенцов, но в меха золотых куниц не одел – семь лет, со свадьбы, носит одну и ту же рубаху; Божана, вторая жена своего второго мужа Даринки, брата покойного надстарейшины Серафима; Наумка, мужеподобная вдова без потомства, травщица и ворожея – видели, как она пила кобылье молоко из собачьего черепа; Гора, Русиян у нее единственный сын, за то и считают ее бесплодной; Гена, с младенчиком на руках, – мужа сгубили крысы; Звезда и Петра, мужья их Кузман с Дамяном вон на ниве, не спешат на подмогу Карпу Любанскому. Вразвалочку подошли, взяли в кольцо, бабий круг собрался судить: сперва тяжкий и темный допыт, а там уж суд и расправа – деяние богоугодное. Карп Любанский подрагивал от неясной вины, подавленный и изумленный, вспотевший до корней хребтины. Бабы казались ему ненасытным драконом. И ведь не станут ногтями драть. Устрашат до вкоченения и, опалив жарким дыханием, сожрут. Вспомнил с горькой усмешкой жену свою Косару, сварливую и во время бодрствования, и во время сна, из-за нее-то и сбежал из Любанцев. Я видел ее, она заявлялась в Кукулино, повоевать со здешними бабами, а возвращаясь обратно, рассуждала сама с собой. «Некрасивые завсегда злые», – растягивал обе верхних губы Петкан и советовал зятю бросить пакостницу и насовсем переселиться к нему. А теперь вот целых восемь Косар, с Великой девять, напустились на него и осыпали бранью.

вернуться

40

Пентеконтера– пятидесятивесельное судно.

вернуться

41

Керакосор– город на реке Нил, ныне Ал-Аркас.

вернуться

42

Пифия – в Древней Греции жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах.