Полоумный день перешел в сумасшедшую ночь, когда сокрушительному Петкану надоело отбиваться от блох – предоставил неблагодарным тепло медвежьей шкуры, они же покушаются на его кровь. Он бродил по селу, поворачиваясь спиной к холодному ветру, от которого попрятались даже собаки, и вдруг столкнулся воочию с дивом: на гумне Денисия Танчева русалки-болотницы в травяных накидках молотили сухую листву; шли одна за другой по кругу и грозили хозяину, что дом его, выстроенный этим летом, вскорости полыхнет. Нечистая сила не могла простить Денисию Танчеву, что он взглядом придвигал к себе треногу, обращал змею в камень и валил дерево, даже не сам он, а дядя его по матери. Не оборачиваясь, словно ничего такого и не было, Петкан припустил к Богдановой берлоге. До макушки ощетиненный и съежившийся под медвежьей шкурой, во все горло пел, орал, прикидывался, что ни чуточки не боится, отпугивая болотниц, мол, они для него без значения, он сильнее их и подобных им окаяшек. Из рук не выпуская суковатую палку, перешел с шага на бег, пока головой не трахнулся во входную дверь Богданова дома, криками поднял приятеля с тюфяка. Богдан спросонья поинтересовался, что с ним, уж не зашибло ли его дверью, а то, может, решил прилечь между ним и Смилькой. Онемевший Петкан лишь придерживал ладонями сердце, шепелявил и отдыхивался по-звериному. Из-под его ног, рядом с брошенной палкой, скрипом отзывалась рогожка. Смутная усмешка растягивала ему обе верхние губы. И Богдан усмехался тоже, догадываясь, в чем дело: выпить надо Петкану, видать истомился, а приложится к домашнему винцу, хлебнет хорошенько и засмеется во весь голос, с грохотом. Но Петкан требовал, чтобы следопыт заглянул в треснутую тыкву и установил, дано ли покойникам рожать. Уселись под огонек жировой плошки, мухи в прокисшем вине им не мешали. Искуснейший следопыт с затаенной мудростью в нижнем краешке левого ока согнулся над тыквой. И ошеломленно выдохнул – под землей такой свадьбы, о какой толкует Петкан, не будет: Никифорова Мендуша спуталась с другим, Серафим останется без братца, зато подземный братец или сестрица появится у Дамяновой жены Петры, ее покойный родитель и под землей остался козлом, каких поискать…
Испощенная более, чем требовалось близкому Рождеству Христову, доброхотствующая собакам и нищим, Петра долгое время верила, что покойники ее караулят, подсчитывают на пальцах ее грехи – в наказание за какое-то девичье баловство. В ту ночь привиделся ей во сне родитель, Гоне Голопятник, свой сон через несколько недель она оповедала Кузмановой Звезде: покойник, тяжелый и бородатый, кожа тесна для здоровенных костей, шарахался по горнице, топотал, шарил по узлам и корзинам – это ж надо, выдраться из могильной плесени, чтоб сыскать жениховский значок для своей женитьбы. Пока она глядела свой сон, Дамян украдкой жевал сухое и пересоленное козье мясо и наливался водой, своей бочки с вином у него не было. А что такого? Днем он постится, а ночью грех не в грех, попробуй разгляди в потьме. Эта мудрость ему очень понравилась, жалел только, что нету рядом Кузмана, пощелкивал бы тоже языком и слушал, как он ловко удумал – днем благочестивый и скромный, ночью лукавый и мудрый…
На самом деле, хоть это и без значения, не стал бы Кузман скоромиться ночью – в нем своя созревала мысль. Исполняя задуманное, в продолжение трех побелелых январских (монахи из монастыря Святого Никиты зовут этот месяц Богоявлением) дней он каждое утро повергался на колени перед тем самым священным дубом, что позднее, когда в Кукулине явились Исайло и Рахила, рухнул, спаленный полоумным пожаром. Посиневший от холода и мечтаний, просил у выщербленного ствола содействия – пусть возьмут его к себе старейшины. Зимняя мгла скрывала его от глаз односельчан, храня его тайну и покорство его перед дубом. Молился он на коленях, слезно, до жалости к самому себе. Не мог добиться от людей уважения, хотя подобало ему стать больше того, чем он был. Дуб угрожающе тянул к нему свои ветви, шуршал отверделыми резными листьями, собравшимися дожить до весеннего солнца: Уходи прочь, непутевый, твоим молитвам недостает божественного усердия! Отяжелевшим шагом, с инеем на ресницах, таявшим и мешавшимся со слезинкой, выбитой стужей и ветром, а может, и горьким чувством, что никогда ему не превзойти Серафима, нынешнего и будущего, уже небось полеживающего в зыбке возле подземной реки, возвращался он, сгорбленный, собственным следом назад, каждой жилкой своей сознавая, что карлик он никудышный: не пахал на баране, чтоб сравняться с соседом своим Ипсисимом, не катался верхом на борове, как когда-то давно Чако Чанак, и рыбьих пузырей не умел увязывать в гроздья, чтоб возвыситься хоть на пядь над хиленьким Мироном, сотворившим такое в молодости. У всех троих бороды и белые волосы. Ну и что? Он тоже седой, а бороду отпустить не трудно. Он, бедолага, даже брата не имел в первых старейшинах, а вот Даринко, хоть и калека, такого брата имел…
И правда, мало что имел Кузман, но и другие имели не больше. Тот же Даринко, вопреки пожилым годам полагающий, что вчера только – у его дней было только «вчера» – он перескочил межу отрочества. Иногда он неприметно уходил на Песье Распятие, садился на пень в редкой дубраве, с каждым годом редеющей все больше. Синевато-сивые волосы торчали у него из ушей, отпугивали дроздов, однако он не замечал птиц – орлов, исчезающих в вышине, и едва слышных сорок и дятлов. Зажав сухие ладони в острых коленях, целыми днями просиживал он на своем пне, мечтая сделаться ратником в шлеме из золота, железа или из черепашьего панциря, из чего угодно, и мечта эта оставалась в нем затаенным желанием. Оттого и пошли у него нелады с братьями, родными и двуродными, и со снохами…
Одна из снох, Урания, вся истянувшаяся в усилиях прокормить ребятишек и живность, с удлиненным, словно от вечного изумления, лицом, понесла Яглике горшок масла с просьбой поколдовать над замечтавшимся Даринко и привести его в разум. Но скоро забыла, зачем пришла, слушала с разинутым ртом про подземную свадьбу, после которой родится могучий и умный старейшина, он расширит Кукулино, растянет его, словно тесто, от моря до моря. Что такое море, она не знала, не знала и где находится. Ее мир тулился вместе с ней в глинобитных стенах, под низким провисшим потолком, в доме с одним оконцем, повернутым к яблоневому саду затаенного блудника Иллариона. Панда ее сколь раз упреждала, чтоб держалась подальше от старика, не попадалась ему на пути, больно уж дурен глаз у свекра, хотя знахарка Наумка уверяла, что дурной глаз имеет Илларионов сын Гулаб, известно всем, из-за него роженицы остаются без молока, и только она, искусная в знахарстве, за две серебряные монетки может скинуть с его глаз злую силу, она, а не Гора или Велика или Долгая Руса…
И голодные, роженицы в Кукулине могли в то время выкормить хоть двойняшек. Посему Долгая Руса советовала Урании не якшаться с Пандой, за две монеты, да хоть бы и за медяшку, она глаза с ресницами вместе вырвет своему Гулабу. А не знает, что ее саму все боятся. Чако Чанак видел, как она сидела ночью на грушевой ветке, караулила, когда луна проклюнется из земли, чтоб ее подоить. Панда, не Яглика, шептал кое-кто, а кто именно, умному лучше не спрашивать. Ибо всякий, оказавшись чуть подальше от остальных, превращался в своего зловещего безликого двойника: Боян Крамола подковал козла по указке чокнутого богатея из Города; Кузманова дочь Лозана и Дамянова сноха Пара Босилкова поменялись тенями, чтоб дьявол их не распознал ночью, когда они ходят по воду; следопыт Богдан и Парамон, подученные Каноном, бондарем и седельником, спали у реки Давидицы с мраморной бабой, выкопанной из пахоты, и оттого-то Парамон не женился. А мог бы. На Гене или же на Борке. Затаскивал время от времени то одну, то другую в чужие сараи, отнимая у них то, что могли ему дать безответные сиротки, тоскующие по дому с хозяином. Сестры потом вышли замуж за братьев Захарию и Жупана, жили в доме, поделенном на две части, на самом краю села у чернолесья, у первой уже имеется сынок, шустрый и конопатый в отца, вторая, Борка, скоро родит; три женщины с единым прозванием Вейка – бабушка, дочь и внучка – Деспа, Войка и Фила – переселились к ней в ожидании родов и хозяина прихватили с собой, желто-зеленого Уроша, сына, отца и мужа, пускай тут и ест и пьет, на их глазах, где они, там и он. Урош этот, подстрекаемый глухим Цако, своим двуродным братом, пытался обженить Петканова Парамона на меньшой Вейке, Филе, но без успеха. Парамон обошелся без жены…