А этого она хотела меньше всего – искусственности, неестественности, внешнего вмешательства в свои мысли, в то, что было в ней целостного и настоящего.

Время от времени, когда она слушала его по радио или выискивала выступления в «ютубе», ей ужасно хотелось написать ему письмо.

Обычное письмо, которое пишут благодарные ученики своим бывшим учителям…

Дорогой Ланцелот! Вы, наверное, не помните меня, но я хочу, чтобы Вы знали: я стала другой благодаря Вам. Я перечитала уйму книг, пересмотрела все фильмы и увидела все картины, о которых Вы рассказывали. Теперь я знаю, что мир невероятно большой. И что удивительно, он весь прошел сквозь меня – и тоже благодаря Вам, Вашей музыке.

Закончила бы так…

Не подумайте, что мне от Вас что-нибудь нужно! У меня есть все, что необходимо счастливому человеку. А я действительно счастлива. Без всяких внешних вмешательств!

А еще, может, решилась бы и добавила, что…

…Ваша музыка в последнее время беспокоит меня своим внутренним состоянием: она, как и всегда, вынимает душу, пускает ее путешествовать по мирам, очищает и превозносит – все, как должно быть, но… Но (не обижайтесь, – возможно, мне только так кажется) не возвращает ее на место! Когда Вы выходите на коду, кажется, что и сами не знаете, хочется ли Вам возвращаться…

Полина отвернулась к окну, где в вечернем свете поблескивал огоньками обрыв, вдохнула воздух и выдохнула его в золотое чрево своего альтового.

«…Отныне и навсегда ты никогда не будешь чувствовать холода, голода, разочарования и насмешек.

Ты найдешь свою амфору, свой серебряный щит и их место в изгибах пространства.

Корона найдет свою голову, посох – свою руку, глаза – свою цель, ягненок – свои ясли, краски – свое полотно, ступни – свою дорогу, раны – свой бинт… В небесном челне по лунному озеру во вспышках зарева поплывешь вечной осенью… В южном городке среди раскаленной черепицы будет ждать тебя ослик, нагруженный пряностями, и ты найдешь свой приют среди разноцветных полотенец, глиняных свистков, на страницах книг, в миске с розовой водой, под полотняным навесом прибрежных кафе, на дне фарфоровой чашки… В небе, в море и на суше… В камне, где в отпечаток археоптерикса можно залить воск, а можно – свинец… В животе золотой рыбы засветишься тысячной икринкой… Тонким смычком переплывешь круги одиночества на воде…»

Глава третья

Кошка

Черт побери!

Я застыл и, чувствуя, как ослабли ноги после дальней дороги за рулем, опустился на бревно, выпиленное в форме скамейки, у стены мастерской.

Черт побери!

Меня не удивляло, что моя мелодия пошла по миру, – в конце концов к таким коллизиям я уже привык. Удивительно было другое: как этот старый черт, который больше имеет дело с ножовкой, умудряется так играть без фаланги на пальце!

Ведь я точно помню, что в нашу последнюю встречу он пожал мне руку своей четырехпалой ладонью. Неужели он обратился к мастерам пластической хирургии или к самому дьяволу, который нарастил ему потерянное?

Что за чудо?

Конечно, я помнил, что пан Теодор иногда исполнял передо мной какие-то импровизации на своем альтовом саксе. Они звучали вполне прилично, я кивал головой, избегая смотреть ему в глаза. Отсутствие фаланги среднего пальца делало мелодию хромой и неколоритной. Но я ценил его волшебное, почти мистическое мастерство придавать немой древесине то полнозвучие, которое отсутствовало в его музыкальных упражнениях.

Но что я слышал теперь?!

Что это было? С каким существом заключил договор этот колдун?

Какая чертова трость помогает ему быть таким раскованным и откровенным?

Я уперся головой в деревянную стену мастерской, и древесина усилила восприятие каждой ноты.

Конечно, альтовый звучал иначе, чем мой теноровый.

Но это никак не уменьшало значимости его музыкальной речи. Наоборот, добавляло нереальной, жгучей, щемящей боли, такой, что я невольно потрогал под глазами и на самом деле вытер с нижнего века холодную слезу. И опять не мог мысленно произнести ничего лучшего, чем это «черт побери».

Альтовый слово в слово, как самый коварный инквизитор, пересказывал мои слова, сказанные сто лет назад той единственной девушке, двухразовое присутствие которой в моей жизни вдребезги разбило мои представления о человеческих отношениях.

Я зажал уши руками и посмотрел на небо. Оно было уже ночным.

В маленьких городах, не загазованных парами бензина, звезды всегда смотрят на тебя в упор, вызывая беспокойство и какую-то генетически заложенную тревогу – почти животную, необъяснимую и от того еще более тоскливую.

Я представил, как вот уже десяток лет выхожу на сцену один на один с публикой и… раздеваюсь, раздеваюсь до нитки, не оставляя на себе даже жалких носков. А потом страшно жалею об этом, стыдясь своей откровенности и, идя на коду, не хочу возвращаться в реальность.

Хотя музыкальные критики называли эту оголенную откровенность и некоторую «подвешенность» последних аккордов манерой, свойственной только мне.

Но именно сейчас, под этими звездами, такая «манера» показалась мне деструктивной. Слушая альтовый пана Теодора, я подумал, что его виртуозная, немного рваная, эмоциональная и в то же время целостная, как один порыв ветра, импровизация могла бы гармонично и естественно дополнить звучание моего тенорового. И… урезать мой гонорар, прорвать круг моего одиночества, окутать мои оголенные нервы полотном спокойствия и радости – теми красками, которых у меня давно не было в употреблении.

Эта мысль молнией ударила в мою голову.

Ее нужно было немедленно озвучить: мы выйдем на сцену вдвоем! Я и старый беспалый мастер, это мужское воплощение Сезарии Эворы – мастер-самородок с черными от работы пальцами.

Еле дыша и держа эту безумную идею за кончик ее яркого хвоста, я тихо вошел в мастерскую…

…Темная фигура – хрупкая и невесомая в свете луны, который отражался в изгибе саксофона, пуская зайчиков по углам, – медленно обернулась ко мне.

Последний выдох в его золотое чрево прозвучал так:

– Ты сохранил мою Кошку?

– Она потолстела и обнаглела. Ждет тебя в машине! – сказал я.