Во второй части представления он это понял настолько ясно, что его широко открытый рот больше не издавал ни одного непристойного звука.

Словно почувствовав важность момента, Минни танцевала как никогда. Клянусь всем, что у меня есть сейчас в кармане, я обожал ее в тот вечер так, как можно обожать родину, веру или родной язык – все то, без чего ты не существуешь. И играл, подстраиваясь под ее движения с такой страстью, что в какой-то момент мне показалось, будто мы вместе образовали единое целое.

Я даже пожалел, что нигде в мире нельзя зарегистрировать брак с существом не человеческого происхождения. Ведь лучшей подруги у меня еще не было.

После представления господин Калин снова зашел к господину Каролю.

На этот раз – один.

И попросил продать ему Минни. За любую цену. Вместе с саксофонистом.

Господин Кароль вызвал меня.

Разговор продолжался до утра под сливовую ракию, за которой господин Киркоров с приятной периодичностью посылал своего охранника-гориллу, дремавшего на опилках нашей арены и занявшего ее чуть ли не всю своим раздутым дурной силой телом.

Ракия рекой лилась в наши надсаженные спорами глотки и не привела ни к какому результату.

Под утро из окошка кибитки, затянутого мутной слюдой, мы с господином Варгой тупо наблюдали, как раздвоенные в наших хмельных глазах силуэты этой парочки из «Балканского кульбита» отдаляются от нашего шапито, и считали себя победителями в сложной борьбе с уложенными на обе лопатки конкурентами.

Наш триумф длился два дня.

А на утро третьего, придя покормить Минни свежей попчетой, то есть бычками, я увидел, что она лежит на дне аквариума, перевернутая вверх ногами. Брюхо ее было мастерски вспорото весьма красноречиво – накрест…

На этом моя цирковая карьера закончилась.

Господин Кароль Варга умолял меня остаться и аккомпанировать вечно пьяному Никите, Вика откровенно предлагала себя в утешение, клоуны Терещенко рыдали цветными слезами.

Потускневшее тело Минни лежало в сбитом мной ящике, готовое для захоронения. И я сделал это немедленно – прямо посреди площадки, так как среди горе-коллег уже звучали хмельные предложения насчет дегустации тюленьего мяса и продажи местным скорнякам ценной кожи…

Не помню, как (кажется, автостопом) я добрался до Бургаса, где мой коллега-железнодорожник взял меня на поезд, идущий на родину.

Там, благодаря ходатайству верного Барса, меня приняли по временному контракту в оркестр. Но я еще долго приходил в себя. И с того времени никогда не играл мелодии Нино Рота, под которые танцевала Минни.

Никогда…

Я все время думал о том, что, если бы не мой саксофон, тюлениха бы до сих пор брала из рук детей попкорн и отбивала носом мячи.

И ни с кем бы не конкурировала.

И до сих пор была бы счастлива.

Глава пятая

Пат (не-дневник)

Дорогой дневник, как мне жаль, что тебя нет и уже не будет со мной!

Я так привыкла говорить с тобой, что теперь мне кажется: ты был моим единственным настоящим другом, а я так подло предала тебя. Наверное, тебе было больно гореть.

Жаль, что я не поняла этого раньше.

И что теперь? Теперь моя голова распухла и все в ней свернулось в черные трубочки, почти так же, как и твое бумажное тело, которое корчилось в костре.

Теперь я должна все держать в голове. А формулировать мысли в ней намного сложнее, чем писать ровные строчки на бумаге. В мыслях ничего не исправишь! Мысли невозможно остановить, прервать или отложить на потом, как запись.

У них, у мыслей, никогда не заканчиваются чернила.

Они могут быть опасными, как наточенные ножи, и мягкими, как перина.

Их нельзя уничтожить, как тебя, дорогой дневник, – это они могут уничтожать, съедать, затоплять и выжигать.

Теперь я понимаю, насколько права госпожа Директриса, когда заставляет нас писать дневники! Напишешь, дорисуешь в конце страницы цветочек или голубя, несущего пальмовую ветвь, закроешь страницу – и жди нового дня. Спи, гуляй, собирай гербарий и так далее.

Когда же такой упорядоченности на бумаге нет, в голове наступает полная путаница. Не успеваешь додумать одну мысль, как на полпути к ее завершению влезает другая, а потом – еще одна. А в середину десяти недодуманных вклиниваются еще десять…

И нет времени на то, чтобы просто посидеть у окна и полюбоваться садом.

Ну что, что я написала бы в тебе сейчас?!

Даже не представляю, с чего бы начала, чтобы это мог прочитать кто-нибудь посторонний. А тем более – госпожа Директриса!

…Со вчерашней ночи что-то опасное поселилось во мне, как червяк в яблоке.

Что-то точило меня изнутри и не давало покоя. Но я не могла понять, что это такое. Может, я сама с начала своего существования была испорченным яблоком? Из тех, которые пускают на варенье, разрезая на куски?..

Днем со мной в лазарете сидела молчунья Лил.

Откровенно говоря, она не была мне нужна. После того случая с дневником Тур, а тем более после ночного приключения, мне не о чем было говорить ни с одной из своих соучениц.

Теперь я не могла знать наверняка, не донесут ли они на меня госпоже Директрисе, когда она вернется из отпуска. А если донесут, что со мной будет? Куда я пойду? И вообще, есть ли на свете место, куда я могла бы пойти, если у всех нас один путь – в дома своих мужей?

А если меня выставят просто за ворота, куда я подамся?

Я лежала в кровати тихо, как мышь, изображала, что сплю, держа руки на «больном» желудке, и время от времени притворно стонала.

Часов в десять госпожа Воспитательница принесла мне чай с сухарями.

Лил напоила меня и снова уставилась в книгу «Домоводство». Но я замечала, что она бросает на меня любопытные взгляды в то время, когда ей кажется, что я дремлю. Наконец она не выдержала. Отложила книгу и низко-низко наклонилась надо мной, ее ноздри раздувались, как у собаки.

Через неплотно прикрытые веки я видела ее глаза совсем близко и, не выдержав, открыла глаза. Лил отшатнулась.

Я вопросительно посмотрела на нее.

– От тебя чем-то пахнет… – сказала Лил.

– Чем? – испугалась я, отлично понимая, что это, без сомнения, запах дьявольской серы.

– Как от автомобиля… – пояснила Лил. – Что-то похожее на запах того, чем заправляют моторы. Забыла, как называется…

Я промолчала, испугавшись, что недостаточно хорошо вымыла голову. К тому же мог вонять и мой халат, который я спрятала под подушку. А может быть, это уже давало о себе знать дыхание ада, в который я окунулась.

– Слушай, Лил, – решилась спросить я. – Ты не можешь принести мне что-нибудь из гардеробной? Какое-нибудь платье или брюки.

– Зачем? – спросила Лил. – Когда выздоровеешь, тогда и принесу. Сейчас госпожа Воспитательница не разрешит.

– А ты спроси у нее. Просто мой халат совсем мокрый: я вчера сильно вспотела от боли… – соврала я.

– Да, это нехорошо, – согласилась Лил и отложила книгу. – Сейчас попробую.

Я вспомнила, что и мои тапки были мокрыми от росы, и добавила:

– И… засандаль мне…

– Что? – не поняла Лил.

Я испугалась. Ведь «засандалить» было одно из тех новых слов, которые я услышала ночью в туалете.

– Ну… – смутилась я. – Может, ты принесешь мне еще и какую-нибудь обувь? Мои тапки совсем расползлись.

Лил пожала плечами и тихо вышла из палаты, не забыв при этом закрыть ее на ключ.

Я была рада остаться одна.

Посмотрела на окно. Оно казалось плотно закрытым, но я знала, что это не так. Может, попросить госпожу Воспитательницу, пока не поздно, забить его самыми крепкими длинными гвоздями?

С улицы доносились веселые голоса курсанток, которые собирали в больничном саду райские яблочки на варенье.

Я наконец осталась в одиночестве, открыла книжку «Катина любовь», уставилась в нее. Слова так и прыгали перед глазами.

Среди них не было ни одного из тех, которые я слышала сегодня ночью.

Значит, стриты разговаривают совсем не так, как мы.