Все это прошло мимо Огастина и осталось им незамеченным — мысли его были слишком поглощены Мици. Ибо Огастин, само собой разумеется, был влюблен. Подобно тому, как хорошо сшитая лайковая перчатка так плотно облегает руку, что под нее трудно засунуть даже автобусный билет, так душа Огастина, вместив в себя бесценный образ Мици, была заполнена им до краев и не могла уже вместить ничего другого. Ни для чего другого в его душе попросту не оставалось даже самого крошечного местечка.

Теперь Огастин, проходя через комнату, где находилась Мици, не шел, а курсировал, уподобляясь рулевому яхты, который ведет ее вдоль берега, не глядя прямо перед собой, а ориентируясь по какому-то предмету — резко выдающемуся в море мысу или маяку на скале, окруженному рифами, — и все его внимание приковано только к нему. Даже стоя к Мици спиной, Огастин чувствовал ее присутствие, как тепло солнечных лучей, которое, проникая сквозь одежду, разливается по телу.

Огастину уже исполнилось двадцать три года. Но был ли он когда-нибудь влюблен так пылко? Ну конечно же нет… Во всяком случае, с тех пор, как вышел из дошкольного возраста.

17

Сейчас все, по-видимому, собрались в столовой, ко второму завтраку, но для Огастина в его одурманенном состоянии все проходило мимо, не задевая сознания. Впрочем, позднее произошло нечто сразу завладевшее его вниманием: Мици исчезла и возвратилась с головы до пят закутанная в меха. Следом за ней появился и Франц, очень красивый в своем несколько средневековом костюме — длинной овечьей, подпоясанной кушаком безрукавке мехом внутрь (руки должны быть свободны, когда правишь лошадьми, пояснил он). Затем Вальтер настоял на том, чтобы Огастин надел его роскошную соболью шубу элегантно-старомодного покроя, оказавшуюся для Огастина непомерно большой, что послужило поводом для всеобщего веселья. И наконец, Адель достала откуда-то котиковую шапку, и, когда она собственноручно стала примерять эту шапку Огастину, лицо ее внезапно помолодело и на миг он увидел, как в чертах матери проступили черты ее старшей дочери.

Выяснилось — и, по-видимому, это было задумано уже давно, — что сегодня Огастина повезут в гости к кому-то из соседей. К неким Штойкелям, которые жили на широкую ногу в большой вилле под Ретнингеном, милях в десяти от Лориенбурга. Первоначально предполагалось, что все семейство в полном составе нагрянет из Лориенбурга в Ретнинген, но теперь, ввиду неясной политической ситуации, доктор Штойкель поймет…

Словом, так или иначе, в гости отправлялась только молодежь.

Штойкели (объяснили Огастину) не принадлежат к знатному роду, но являются представителями высокоинтеллектуальных кругов (кои, очень старательно разъяснял Вальтер, заслуживают, на его взгляд, всяческого уважения). Доктор Штойкель — владелец старинного мюнхенского издательства, пользующегося — наряду с еще более знаменитым предприятием Ханфштенгля — весьма хорошей репутацией и специализирующегося на книгах по искусству; помимо этого, доктор Штойкель еще и совладелец выставочного зала и магазина по продаже картин (это фунты стерлингов и доллары!), очень выгодно расположенного на Променадештрассе. Имеется в виду, конечно, Ульрих Штойкель из Ретнингена — «доктор Ульрих», а его брат, доктор Рейнхольд (известный мюнхенский юрист), в свое время был, как и Вальтер, членом ландтага от партии центра, но теперь (опять же как и Вальтер) отошел от политики. Впрочем, он и по сей день сохранил связи.

Доктор Рейнхольд особенно отличился… Здесь Вальтер увлекся описанием одного состоявшегося в прошлом сезоне собрания «Гэа» (весьма серьезного и почтенного общества, заседания которого начинались обычно с лекции на какую-нибудь весьма значительную тему и заканчивались блестящей непринужденной беседой за телячьими сосисками и кружкой доброго пива). Вальтер сам присутствовал на этом собрании, но почти не осмеливался рта раскрыть, в то время как Рейнхольд Штойкель покрыл себя славой, совершенно посрамив докладчика в вопросе о каких-то тонкостях теории денежного обращения, несмотря на то что докладчик был не кто другой, как доктор Шахт собственной персоной, великий доктор Яльмар Шахт.

— Поговаривают, — сказал Вальтер, отклоняясь еще дальше в сторону, — что Шахту скоро поручат руководство финансовыми делами нации…

Но в этот момент Мици начала спускаться по лестнице, и Огастин (для которого к тому же имя Шахта было пустым звуком) мгновенно перестал слышать, что говорит Вальтер, и со всех ног устремился за Мици следом.

Очутившись во дворе, Огастин понял, зачем понадобились все эти меха и укутывания. Им предстояло пуститься в путь, умостившись рядком, как птицы на жердочке, на высоком сиденье легких санок, открытых всем ветрам и непогодам.

У Огастина взыграло сердце, но Франц, увы, почел нужным занять место посередине, так как ему предстояло править.

Как только маленький, обезьяноликий человечек отпустил лошадь, которую он держал под уздцы, и сани двинулись вперед — пока еще со скоростью пешехода, — Огастин испытал странное ощущение: все закружилось и поплыло у него перед глазами, так как сани заскользили боком, словно автомобиль, потерявший управление при заносе. Правая нога Огастина инстинктивно уперлась в пол, нащупывая тормоз, и руки потянулись ухватиться за руль. Сани сносило с дороги в сторону, как относит течением плот на бечеве. Впрочем, Огастин скоро убедился, что такого типа сани, видимо, и не предназначены для того, чтобы двигаться по прямой, как движется устойчивый экипаж на колесах: им, должно быть, так и полагалось раскатываться и скользить боком и даже съезжать к обочине. А как только они спустились с холма и опасность свалиться с кручи миновала, Франц позволил саням и вовсе съехать с дороги. Он словно нехотя пустил лошадь в галоп прямо через поле: сани кидало и швыряло из стороны в сторону, полозья скрипели, холодный чистый воздух бил в лицо, сани бешено неслись через пустынное неогороженное пространство.

Когда Огастину удалось наконец расслабить невольно напрягшиеся мускулы и он покорно, как беззащитное дитя, подчинился движению, он почувствовал, что и мозг его (в гармонии с телом) почти младенчески-блаженно пуст. Ему неудержимо захотелось петь. Не какую-нибудь знакомую песню или мелодию, а просто громко щебетать что-то во славу Мици, как щебечут птицы в пору любви, как распевала Полли, когда он вез ее в Мелтон. И хотя, слушая Вальтера, он его, казалось, не слышал, теперь последние, лишенные смысла слова его тирады внезапно зазвенели у него в ушах: «Шахт! Шахт! Доктор… Яльмар… Шахт…» и он начал повторять их вслух нараспев, а потом, оборвав себя, заговорил:

— «Яльмар»! Какое немыслимо смешное имя! Ручаюсь, что он причесывается на прямой пробор, верно, Франц?

Но Франц не слышал его вопроса: его мысли были далеко, где-то в прошлом… они унеслись к тем четырехлетней давности дням, когда фон Эпп пошел крестовым походом против «красных», чтобы выгнать их из, Мюнхена…

Накануне вечером отцу вдруг вздумалось похваляться тем, что Франц тоже не остался в стороне, как будто не было ясно само собой, что Франц не мог не завербоваться. В конце концов, ему тогда уже исполнилось шестнадцать и его кое-чему обучили в кадетском корпусе! Он был не моложе своего друга Вольфа, а отважный Вольф уже полгода сражался среди латвийских болот. Да и немало однокашников Франца из кадетского корпуса встали тогда под знамена фон Эппа. Даже братишка Вольфа Лотар, младший сын бывшего губернатора Шейдемана, тоже хотел записаться добровольцем, и они бы взяли его, если бы он выглядел чуть-чуть постарше… но у него даже голос еще только начал ломаться.

Почему же Францу было так неприятно, когда отец вечером принялся все это выкладывать… В конце концов, что бы тогда ни произошло, теперь уже нельзя говорить, что это было с «ним», с Францем: все это случилось с ребенком, с мальчишкой, с шестнадцатилетним мальчишкой; никто не виноват, что он был еще так незрел… Но теперь-то он уже не мальчишка.