— Ну конечно же! Бог, воплотившийся в английского мальчика, никоим образом не мог вести себя иначе! Собственно, все вы так себя ведете. — И он кротчайшим голосом неожиданно задал Огастину вопрос: — Господин англичанин, ответьте мне, пожалуйста, поскольку это очень меня интересует: вы Бог?

От неожиданности Огастин разинул рот.

— Вот видите! — торжествующе вскричал доктор Рейнхольд. Но тут же, обернувшись к Францу, сказал тоном искреннего раскаяния: — Пожалуйста, познакомьте нас.

Так — с некоторым запозданием — Рейнхольд и Огастин были официально представлены друг другу.

Немец щелкнул каблуками и негромко пробормотал свое имя, но Огастин просто продолжал прерванную беседу:

— Иной раз нам приходилось пребольно выкручивать ему руку, чтобы заставить признаться.

— Силы небесные! — Доктор Рейнхольд, округлив глаза, с притворным испугом воззрился на своего нового знакомого. — Принимая во внимание, кем он был в самом деле, не слишком ли большой опасности вы себя подвергали? — Он хлопнул в ладоши. — Прошу внимания! Позвольте представить вам этого молодого англичанина. По его понятиям, одним из безобидных развлечений для маленьких мальчиков в непогожие вечера может послужить выкручивание рук… господу богу!

— Представьте его тогда лучше Гитлеру, — угрюмо сказала какая-то плотная, коренастая дама.

— Похоже, что и в самом «Кампфбунде» не принимают Гитлера всерьез, — сказал кто-то. — Он не из их заправил.

— Это все вина Пуци, — говорил в это время кто-то другой. — Он начал водить Гитлера на званые вечера и вскружил ему этим голову.

— Его появления достаточно, чтобы испортить любой вечер…

— Ну нет! Он, право же, довольно мил, когда принимается говорить о маленьких детях…

— Пуци Ханфштенгль был вчера вечером вместе с ним и выглядел прямо как Зигфрид, — заметил Рейнхольд. — Или, вернее, выглядел так, словно чувствовал себя Зигфридом, — поправился он.

— Ему теперь вовсе не обязательно появляться под крылышком Ханфштенгля — теперь его уже стали приглашать в некоторые дома…

— В таком случае они получают по заслугам. Я помню один званый обед у Брукманов…

— Это тот знаменитый случай, когда Гитлер пытался проглотить артишок целиком?

— Да еще два года назад в Берлине у Элен Бехштейн…

— А у самого Пуци, в его загородном доме…

— Схема у него все та же и теперь, где бы он ни появился, — сказал, поднимаясь и проходя на середину комнаты, невысокий коренастый мужчина, чем-то смахивавший на актера. — Сначала зловещее многозначительное предупреждение, что ему придется немного запоздать — задерживают неотложные и крайне важные дела. Затем, примерно около полуночи, когда он уже может быть твердо уверен, что позже него никто не придет, он торжественно появляется на пороге, отвешивает хозяйке такой низкий поклон, что становятся видны резинки у него на носках, и преподносит ей букет ярко-красных роз. Затем, отказавшись от предложенного ему кресла, поворачивается к хозяйке спиной и занимает позицию у буфета. Если кто-нибудь обращается к нему, он набивает рот пирожными с кремом и мычит что-то нечленораздельное. Если после этого кто-нибудь осмеливается заговорить с ним вторично, он запихивает в рот еще одну порцию пирожных с кремом. Это не следует понимать так, что в столь избранном обществе ему не по плечу поддерживать беседу — он совершенно сознательно стремится играть роль этакого василиска, чье присутствие замораживает всех и убивает всякую беседу в зародыше. Вскоре в комнате воцаряется гробовая тишина. А он только этого и ждал. Тут он засовывает последнее — недоеденное — пирожное в карман и принимается витийствовать. Чаще всего громит евреев; иногда может ополчиться против Большевистской Угрозы; иногда — против Ноябрьских Преступников, не важно, против чего именно… Но о чем бы он ни говорил, все его речи всегда построены по одному шаблону: сперва они звучат увлекательно, осмысленно, спокойно, но вскоре его голос уже гремит так, что ложечки начинают подпрыгивать на блюдцах. Это продолжается примерно полчаса, иногда час. Затем, совершенно внезапно, он умолкает, чмокает липкими губами руку хозяйки и растворяется в ночи или в том, что еще от нее осталось.

— Какое нахальство! — возмущенно воскликнула молодящаяся и весьма эмансипированная с виду дама.

— Но во всяком случае, одно можно сказать с уверенностью, — задумчиво произнес доктор Рейнхольд, — кто хоть раз встретил герра Гитлера в обществе, тот едва ли позабудет эту встречу.

— Но ведь вспоминать-то о нем будут с отвращением!

— Моя дорогая, — наставительно возразил Рейнхольд, — для делающего карьеру политика иметь друзей — это еще не все, главное — иметь вдоволь врагов!

— Но это же противоречит здравому смыслу!

— Нисколько. Потому что политик карабкается вверх по спинам своих друзей (по-видимому, ни на что другое они и не пригодны), но управлять ему придется с помощью своих врагов.

— Вздор какой! — ангельским, как ей самой казалось, голоском (видимо, чтобы не прозвучало грубо) произнесла эмансипированная молодящаяся дама.

Внезапно в углу комнаты, где сидела всеми позабытая Мици, раздался сдавленный, испуганный крик. Но он затонул в шуме голосов и почти никто его не услышал — не услышал даже Огастин, ибо в эту минуту доктор Рейнхольд предложил показать ему Мюнхен, на что Огастин с живостью воскликнул:

— Когда мне прийти к вам?

— Давайте завтра, если вы не возражаете. Впрочем, нет, я же совсем упустил из виду, что у нас революция. — Доктор Рейнхольд улыбнулся. — Придется отложить на день-два… Скажем, в начале будущей недели?

Вот почему Огастин едва ли не последним заметил странное поведение Мици. Почти все сразу умолкли, когда Мици, вскрикнув, поднялась, сделала два-три шага и стала, вытянув перед собой руки, словно нащупывая что-то. Слезы безысходного отчаяния струились по ее лицу.

— Этот ребенок пьян? — громко, с любопытством спросила эмансипированная дама.

Но Мици — теперь уже совсем слепая Мици — тотчас овладела собой. Услыхав этот вопрос, она обернулась к говорившей и мило рассмеялась.

21

И все же была какая-то бездушность, обреченность во всем этом сборище у Штойкелей (так, во всяком случае, показалось Огастину и даже Францу, когда впоследствии каждый из них вспоминал этот вечер): слишком уж искусственно-приподнято звучали голоса, слишком аффектированы были жесты, слишком явно в речах этих людей слышалась бравада. Ведь все они так или иначе держались на гребне волны Великой Инфляции и теперь напоминали конькобежцев, беспечно укативших слишком далеко от берега, захваченных ледоходом и сознающих, что их единственная, хотя и слабая, надежда на спасение — в скорости. Лед тает на солнце, кругом полыньи, и нет возврата назад. Они слышат за спиной душераздирающие крики, но лишь ниже нагибают голову в надвинутых на уши шапках, лишь сильней взмахивают руками и упорнее работают ногами в своем отчаянном стремлении быстрей, быстрей нестись вперед по мокрому, крошащемуся, уходящему под воду льду.

Все, что угодно, лишь бы не быть «втянутыми» в водоворот — не в пример Лотару и всей его бражке: они только и стремились к тому, чтобы их втянуло в водоворот, словно в этом-то и крылось спасение.

Франц чувствовал, что у него никогда больше не возникнет желания встретиться со Штойкелями — он покончил со всей этой компанией раз и навсегда.

Когда они возвратились в Лориенбург, уже стемнело и молодой месяц уплывал за горизонт.

И лишь после того, как все немного оправились от потрясения, вызванного бедой, приключившейся с Мици, Франц, оставшись вечером наедине с отцом и дядей, поведал им о «пивном путче».

— Какой идиотизм! — сказал Вальтер. — Поверить трудно.

— Значит, наша «белая ворона» ухитрилась все же залететь в высокие сферы, — сказал Отто. — Ну-ну!

— Вы говорили как-то, что во время войны он служил у вас под началом, — сказал Франц. — А что он представлял собою как солдат?