(176) Как утверждает Пригов, текст становится частным случаем более общего художественного поведения, а именно актуализация жестовой, проектной и поведенческой модели явления и обнаружения художника в культуре и становится тем единственно новым, что принесла постмодернистская эпоха (см. подробно: Пригов 1999).
(177) Так, например, Б. Парамонов полагает «смысл постмодернизма» в том, что он принципиально отвергает эстетическую, художественную классику. Это дает ему возможность рассматривать постмодернизм не столько как художественную практику, сколько как самосознание «процесса отказа от искусства как классики, как возвышающей альтернативы» (Парамонов 1997: 18). Нетрудно заметить, что в этом случае различие между «постмодернизмом», «авангардом», «модернизмом» и т. д. оказывается размытым. В то время как для О. Дарка любое произведение, появившееся в постмодернистскую эпоху, является постмодернистским. «Так как современный мир вообще постмодернистичен, то, в каком бы жанре, виде или роде писатель сейчас ни работал, он постоянно тяготеет к такому постмодернистскому языку, где все установлено, все равноправно, все является основанием <…> инсценировки и некоего внутритекстового диалога». Этот вывод оправдывает утверждение, что «постмодернизм безразличен к любым направлениям. Он вообще скептичен и циничен в том старом диогеновском смысле этого слова, когда различные формы жизни уравнены, и жить в бочке или во дворце — совершенно безразлично» (Постмодернисты 1996: 90).
(178) Гройс отмечает, что русские критики чаще всего понимают постмодернизм в самом общем смысле как культурно признанный плюрализм стилей. Как следствие, никакой художественный метод не рассматривается более культурой как исключительно значимый, и все художественные стили «могут в равной степени использоваться писателем или художником, если он того пожелает» (Гройс 1995: 44).
(179) См.: Дубин 1994: 288. Подробнее о несоответствии термина «постмодернизм» и покрываемых этой категорией явлений см. в главе «Теория и практика русского постмодернизма в ситуации кризиса».
(180) Так, В. Ерофеев полагает, что «постмодерн — это конец индивидуального стиля. Индивидуальный стиль теряет свое право на существование, поскольку использованы и перенагружены все приемы, которые связаны с индивидуальным стилем, его эмоциями, его способностью искренне и правдиво сказать о чем-либо. Поэтому постмодерн ставит точку и берет новый отсчет литературы, которая строится на чужом стиле, вернее на эклектике разных стилей. На основе этой эклектики возникает метастиль, который служит формой коммуникации художника и читателя» (Постмодернисты 1996: 107). Вычленить из этого высказывания скрытые цитаты из Барта, Бодрийяра, Деррида и т. д. не представляет труда. Это определение можно сравнить с множеством других — например, с определением постмодернизма, данным О. Дарком (см. примеч. 177).
(181) Так, по мнению Б. Гаспарова, важнейшей чертой постмодернизма можно считать отказ от принципа конструктивного единства и упорядоченности как конечного идеального состояния, к которому моделирующая мысль стремится прорваться сквозь «хаос» эмпирического бытия. «Эклектизм, непоследовательность (действительная непоследовательность, а не преднамеренная ее симуляция; действительные противоречия, а не „принцип противоречий“ как организующий прием), отрывочность описаний, заведомая неокончательность результатов, отсутствие единой позиции и единого концептуального языка перестали быть отрицательными свойствами» (Гаспаров 1996: 32). По аналогии с «апофатическим богословием» подобное определение можно интерпретировать как «апофатическое определение».
(182) См., например: Линецкий 1993: 241.
(183) Об утопичности многих постмодернистских практик см. главу «Теория и практика русского постмодернизма в ситуации кризиса».
(184) Ср. утверждение Рональда Инглегарта о том, что термин «постмодернистский» оказался нагружен столь многими значениями, что ему грозит опасность означать все подряд и одновременно ничего не означать (Инглегарт 1999: 269).
(185) См.: Giddens 1996, Inglehart 1997, Деготь 1999b.
(186) К используемому здесь пониманию стратегии отчасти примыкает рассуждение Делеза о концепте и плане. По Делезу, если концепт — это событие (а в пространственной форме — некая законченная композиция), то план — это абсолютный горизонт событий. Если же концепт — это акт мысли, то план — это образ мысли и вместилище разнообразных концептов. Подробнее см.: Делез & Гваттари 1998. Говоря об авторской стратегии, мы имеем в виду процедуру выбора концептов из возможных вариантов, предусмотренных планом.
(187) Ср. рассуждение Лиотара о значении нарративного знания не только для определения критериев компетентности, свойственных обществу, в котором эти нарративы приобретают популярность, но и для оценки результатов, которые, благодаря этим критериям, достигаются или могут быть достигнуты. Симптоматично и уточнение Лиотара о смысле языковых актов, включающих в операции обмена не только тех, кто говорит, и тех, о ком говорится, но и тех, к кому обращена речь (см. подробнее: Лиотар 1998: 55, 58).
(188) См.: Берг 1985.
(189) См.: Гройс 1979.
(190) Характерно, что первые опыты Пригова были враждебно восприняты даже в родственной ему среде художественного концептуализма. Илья Кабаков оценил переход Пригова в середине 1970-х годов от мандельштамо-пастернаковской эстетики к эстетике литературного концептуализма как «чудовищную графоманию». О том, почему практики концептуалистов были интерпретированы как «конец литературы», см.: Берг 1985.
(191) Отношение к ситуации «конца литературы» вполне предполагает разные истолкования. Так, например, Жан-Пьер Миллер утверждает: «Грубо говоря, чтобы литература жила, надо постоянно предощущать ее конец» (Mileur 1988: 48–49).
(192) Ср. утверждение Мэтью Калинэску, что постмодернизм, в отличие от других направлений, устанавливает диалог с традицией, «глядя на прошлое не как на канонический образец (нормативная концепция традиционализма) и не как на врага (модернистская концепция), но как на широкий репертуар альтернатив, как на непрерывный и нескончаемый творческий спор…» (Calinescu 1980: 161). M. Липовецкий также отрицает якобы негативное отношение постмодернизма к традиции: «нет, постмодернизм не отрицание искусства, а логичная эволюционная фаза, не случайно типологически соотносимая с эллинизмом или барокко. И соответственно, в постмодернистской поэтике также формируется целостный мифообраз. Но это в свою очередь предполагает, что в постмодернистской эстетике происходит открытие новой философской стратегии, дающей ключ к постижению секретов саморегуляции хаоса, направляющей на поиск гармонии внутри, а не поверх хаоса» (липовецкий 1997: 33).
(193) По замечанию Курицына, любой рассказ претендует определенным образом исчерпать мир или, по крайней мере, адекватно его описать. «Любой нарратив магичен — он воспроизводит здесь и теперь случившееся нездесь и нетеперь. Тоталитарность — непременное условие артикуляции антропоморфности. Субъект становится, например, садистом не вопреки человечности, а благодаря ей. Культура старается облегчить влияние этой тотальной несводимости. Художник-постмодернист, как и любой другой художник, не способен победить эту тотальность, ибо победа над ней сама по себе есть жест тотальный, а изживание ее возможно только при преодолении антропоморфности. Но он совершает другой очень важный жест: старается превратить эту тотальную онтологию во что-то внешнее, поверхностное, что подрывает статус онтологичности самой по себе» (Курицын 2000: 113).
(194) Ср. вполне репрезентативное определение Б. Парамонова: «Постмодернизм — это ирония искушенного человека. Он не отрицает „высокого“, он только понял смысл и необходимость (дополнительность, комплементарность) „низкого“ — собственную необходимость: в качестве эмпирически-конкретного субъекта, протягивающего руку агностику и при этом не прикрывающегося фиговым листком» (Парамонов 1997: 19).