Аплодисменты
… Я очнулась от резкого запаха, от которого перехватило дыхание. Очнулась в полнейшей темноте и успела испугаться дважды.
Во-первых, темнота, значит, я не дома.
Во-вторых, если я не дома, то где?
– Ну нет у меня нашатыря… – посетовал кто-то вполголоса рядом со мной. – Что ж теперь делать? Не ждали мы нервных барышень в гости. Уж точно не ждали… – И темнота стала рассеиваться, превратившись в сумрак. Первыми проявились в моем сознании темно-красные шторы, закрывающие высокое окно. И тусклая лампа над письменным столом. – Вот видишь, и клей «Момент», оказывается, очень бодрит. Главное, не увлекаться.
В полном непонимании я огляделась. Я лежала, а рядом со мной на диване сидел человек с утомленным лицом испанского гранда и темными волосами до плеч. Он очень внимательно на меня смотрел, терпеливо ожидая моего возвращения. И я его откуда-то знала.
– Ну вот… Так-то лучше, – сказал он и легко поднялся. В одной руке у него был желто-черный тюбик с клеем. Другая была забинтована. – А то, знаешь, по щекам тебя хлестать как-то жалко было. И потом, мы для этого пока недостаточно знакомы. Обиделась бы еще…
Его голос вызвал мгновенную и довольно странную ассоциацию – горький шоколад… Рука у него была забинтована.
Туманский! И я все вспомнила… Антона с его дурацкими идеями, воинственную Тамару Генриховну и спектакль, который я разыграла. А главное – бестолковое интервью и его неожиданное продолжение…
Сколько же, интересно, прошло времени, если он успел сам перевязать себе руку. Да и за окном как-то подозрительно темнело.
Он отошел к столу, взял оттуда колпачок от клея, зажал его зубами, поднес тюбик и стал вертеть. Закрыл и сунул в ящик стола.
– Так как, говоришь, тебя зовут? Лина или Гелла?
А вот этого я ему точно не говорила!
Я никогда так не представляюсь. Линой меня называл только Антон. Это его личное изобретение и спорить с ним было бесполезно. А Геллой я назвалась ради красного словца исключительно перед Тамарой Генриховной. Дома меня звали Гелей или Гелкой. В официальной обстановке я всегда представляюсь полным именем. Хотя, конечно, чтобы прикинуть, какими именно уменьшительными именами меня можно называть, особой проницательности не надо.
– Я ведь, кажется, говорила, – хрипло начала я и закашлялась. Он поглядел на меня с искренним сочувствием. – Ангелина. По-другому мне не нравится.
– Да? – он как будто бы мне не поверил. – Ну ладно, пусть будет так. Имя-то у тебя какое… «Ангел мой небесный, честнейшая Херувим и славнейшая без сравнения Серафим…»
Я с удивлением на него посмотрела. Так неожиданно было услышать от него эти слова. Мои любимые слова из молитвы, единственные, которые я помнила с детства. Но в его неторопливой речи послышался непонятный мне подтекст. Как будто бы он над всем, что говорил, слегка иронизировал.
– Ну хорошо, ты тут просыпайся помаленьку. Вспоминай, что к чему. А я пойду на кухню, кофе сварю.
Он направился к двери, коротко хлопнув по ноге ладонью. И тут же большой тенью за ним метнулась овчарка.
– Пойдем, Клац, не будем смущать барышню.
Собственно, барышня и так была смущена до крайности. Нет, я действительно никогда еще не теряла сознания. Может, все это и длилось каких-то пять минут. Но мне показалось, что я проспала часов двенадцать и вот-вот вспомню, о чем был мой сон. Только сон этот убегал от меня юрко, как маленькая ящерица. Я хватала его за хвост, а он жертвенно оставлял его мне на память, но в руки не давался.
Глаза саднило, и я вспомнила, что во сне этом я отчего-то сильно плакала. Но слезы были совсем не горькие. На душе было необъяснимое чувство легкости. Как будто бы кто-то, тобой обиженный, взял и простил тебя во сне.
Я села, спустила ноги на прохладный паркет. Тапок не наблюдалось. Ах да, все же Клац сожрал…
Я повернула голову и увидела виолончель. Она лежала в раскрытом футляре на бордовом бархате, и казалось, что она лежит в гробу, до того она была торжественна и скорбна в своем безмолвии. И пахло от нее как-то грустно, то ли ладаном, то ли канифолью.
Вся мебель в комнате была старинной – высоченный, под самый потолок, книжный шкаф, украшенный резьбой, зеркало с патиной в углу. Да и диван, на который меня перенес Туманский, что называется, видал виды. Кожа на подлокотниках истерлась, а посередине он был основательно продавлен. Единственной новой вещью была здесь, наверное, тахта. Она резко контрастировала с окружающей обстановкой стройными линиями и подтянутым силуэтом.
Я встала. Не удержалась от любопытства и прошла мимо старинного зеркала, оглянувшись на свое отражение. Боже мой, я и забыла, что я с этими девчоночьими косичками…
В ванной я долго прикладывала ко лбу смоченную в холодной воде ладонь. Ужасно болели виски. Кое-как освежившись, я вошла на кухню.
Да-да, сюда я уже, помнится, заходила. В самом начале. На столе все так же стояла пепельница, заполненная окурками до самых краев.
Туманский варил кофе, держа джезву над огнем и неотрывно на нее глядя. Чарующий кофейный аромат разливался по всей квартире. Кофе поднялся шапкой, и он снял его с огня. Подождал, пока пена осядет, и снова подержал над газом. Все повторилось снова. Я стояла в дверях, но он меня то ли не замечал, то ли действительно не мог оторваться.
– Интересный способ, – сказала я, чтобы нарушить тяготившее меня молчание.
– Главное – вовремя успеть, – ответил он, не давая еще одной шапке выйти из берегов.
Разговаривать с ним мне было сложно еще по одной причине. Вполне естественно, что пока он возился со мной и моим обмороком, он не заметил, как перешел со мной на «ты». Ну что мне с моими косичками, глупостями и полным отсутствием сознания выкать! У меня же такого качественного скачка не произошло. Даже наоборот. Плюс к чувству вины за его несчастья появилось еще и чувство признательности. Как-никак, а он со своей одной рукой все-таки не дал мне хлопнуться головой об пол и каким-то образом отволок меня на диван. Я была еще не готова к тому, чтобы сказать «ты» этому незнакомому мужчине, ужасно похожему на взрослого Маугли. А поэтому я все время сочиняла фразы, в которых обращение – «ты» или «вы» – было бы неявным.
Возле холодильника сидел громадный Клац с высунутым языком, шумно дышал и демонстрировал мне потенциальные возможности челюстей. У него была такая чудовищно большая башка, что при всей моей любви к собакам я никак не могла поверить в его позитивный настрой и миролюбивый характер.
– Гладить его нельзя? – спросила я, потому что пройти на кухню мимо пса мне было страшновато.
– Можно, – сказал он и едва заметно улыбнулся, – только осторожно.
– Это все равно, что нельзя, – заметила я и вздохнула.
Клац убрал язык.
– Только не говори, ангел мой, что слово «нельзя» для тебя что-то значит… – сказал он садящимся на нижних виражах голосом, выключил газ и изучающе на меня посмотрел. Что-то в его взгляде изменилось. – Все. Готово. Сейчас будем тебя отпаивать.
Ангел мой… Меня окатило горячей волной. Ангел охраняет. А я, в меру своих скромных возможностей, старалась навредить. Да уж, ангел мой… Хотя как, черт возьми, красиво.
Я машинально взяла пепельницу и опорожнила ее в ведро под раковиной. Ничего себе, здесь, наверное, целую пачку сигарет вчера выкурили.
– Кстати, я не поняла насчет «нельзя»… Можно поподробнее? – спросила я, пытаясь разобраться, что же в его взгляде изменилось. Неуловимо, но очень значимо. Раньше он меня как будто не видел, хотя, я помню, и пытался приглядеться повнимательнее. А сейчас он смотрел на меня так, как будто неплохо меня знал.
– Поправь меня, если я ошибаюсь, Ангелина, – сказал он, ставя на стол две чашки. – Но, по-моему, твой жизненный девиз: «Если очень хочется, то можно»… Небезопасный, между прочим. Во всяком случае, мне так показалось.
– Можно, конечно, сказать и так, – не подавая виду, что он, сам того не зная, попал в десятку, ответила я и вежливо улыбнулась. – Но мне больше нравится: «Нет ничего невозможного». Звучит благороднее, а на самом деле означает, что если очень хочется, то можно.