Толком ничего не выяснив, Мурзинцев с Рожиным покинули лавку Сахарова. Но когда они вышли за гостиный двор, их нагнал мальчонка лет десяти и вцепился Мурзинцеву в подол кафтана.

– Чего тебе, отрок? – спросил сотник. – Кто таков?

– Матвей я, Залепин, – тяжело дыша от бега, ответил парнишка. – У купца Сахарова в посыльных числюсь. Наврал он вам, слышал я, как он с вогулами торговался. Дядя, ты ж от тобольского воеводы? Накажи его, а?

– Вот те на! – удивился Рожин. – Что ж ты своего благодетеля под суму подводишь?

– Благодетель, как же! Он не только ясачный люд обирает, но и православного в голь пустит, только б себе мошну набить. Да и дерется по любому пустяку! – парнишка засопел, вспомнив пережитые обиды.

– Я этим купчишкой на обратном пути займусь плотно, – сказал Мурзинцев толмачу, а у парнишки спросил: – Так что он вогулам продал?

– Медный казан, самоловы, два ножа добрых – то правда, но остальное соврал. Табак он им не торговал, зато продал полпуда свинца и порох. Полный казан пороху.

Мурзинцев в сердцах плюнул, порывисто развернулся сию минуту к Сахарову идти, но Рожин его за плечо ухватил.

– Никуда он не денется, а нам теперь об другом печься надобно. Вогулы-то у нас при ружьях получаются.

Сотник глубоко вздохнул, успокаиваясь, Рожину кивнул, дескать, прав ты, повернулся к пареньку.

– Молодец, Залепин Матвей. От Тобольского приказа тебе благодарность и награда, – с этими словами Мурзинцев пошарил по карманам, из одного выудил копейку, а из другого узелок с кусочком сахара, вручил обрадованному парнишке. – На пост воротись и внимательно слушай, как твой хозяин дела ведет, все запоминай, мы через день-другой воротимся, тогда твоего купчишку и прищучим.

Матвей убежал. Сотник проводил его взглядом, сказал мрачно:

– Знает же, гнида, что ружья и порох продавать иноверцам неможно. Кабы не Медный гусь!.. Ну да ладно, опосля разберемся. А теперь нам, Алексей, выступать без промедления надобно.

Рожин не возражал, хотя погода портилась на глазах. Решили только в храме утреннюю службу отстоять. Что и сделали, после чего навестили стрельца Хочубея попрощаться, наскоро перекусили, споро собрались и отчалили.

Отдав концы, струги медленно, неохотно отвернулись от берега, двинулись неуверенно, на волнах качаясь, поскрипывая, постанывая. Порывы ветра врезались в паруса, словно кувалда в стену, да с разных сторон, так что судна дергались, рыскали. От парусов толку не было, убрали, пошли на веслах.

Самаровский чугас теперь не был похож на уставшего лося, сейчас он казался тяжелой опрокинутой баржей, чьи борта давно прогнили, посерели, речной травой поросли. По верхушкам деревьев у подножия горы, как по воде, бежали волны, и казалось, что баржа-чугас медленно дрейфует по таежному морю на юг, в теплые ласковые края, прочь от лютой непогоды.

А небо все мрачнело, наливалось сизым. Дождь, как и ветер, налетал внезапно и так же внезапно прекращался, словно кто-то, может сам вогульский бог Торум, бросал с неба в Иртыш горстями воду. Рожин и Мурзинцев, каждый на корме своего струга, упрямо всматривались вдаль, туда, где за стеной дождя и ветра притаилось Белогорье, идольское капище, ходу до которого оставалось каких-то три десятка верст.

Поступь Куль-отыра

Часов шесть гребли без перерыва, но едва ли одолели десяток верст. Ветер больше не метался, определился с направлением и тугим напором гнал холодные воздушные массы на юг, противясь продвижению судов. Стрельцы, вымотанные, промокшие насквозь, роптали.

– Куда бы то капище делось, – ворчал Васька Лис, сопя от натуги. – Чего в непогоду-то поперлись?

Мурзинцев был непреклонен, он и сам за весло садился, подменяя то одного, то другого, чтоб передохнули, хотя не спал вторые сутки.

Наконец вошли в устье Иртыша. Обь здесь текла по ходу солнца, строго на запад, и только за Белогорьем плавно изгибалась на север. Если после Реполово Иртыш походил на залив, то Обь-царица распласталась морем. Левый берег разглядеть не удавалось, в хляби дождя он таял, с окоемом сливался. Холмы Белогорья покоились на южном берегу, но по такой погоде никакие ориентиры разглядеть не удавалось, и вполне могло статься, что тобольчане проскочат Белогорье. Поэтому сотник решил идти вдоль левого берега, насколько это возможно, и просигналил Рожину вести судно на юг, как можно ближе к пойме. Струги, кренясь на левый борт, повернули и поползли к далекому берегу.

Но затем ситуация загадочным образом переменилась. Началось с того, что Рожин услыхал глухие тяжелые звуки, словно где-то далеко отыр-великан бухал о землю булавой в сотню пудов весом. Звук был едва различим, и толмач его слышал не столько ушами, сколько грудью и животом, где эти удары вибрацией во внутренностях отдавались. Удары следовали друг за другом мерно и монотонно, и казалось толмачу, что это сам Куль-отыр, владыка вогульского подземного мира, идет под землей, сотрясая ее глубины тяжелой поступью. Рожин, чуя беду, но не понимая, откуда она явится и в какие одежды нарядится, вцепился в рукоять румпеля так, что костяшки пальцев побелели, и до рези в глазах всматривался в горизонт. Толмач насчитал семь ударов, и на последнем ветер и дождь оборвались. Пространство словно саблей отсекло, и струги, лишившись сопротивления стихии, прыгнули вперед, так что носы судов над водой задрались. Стрельцы весла подняли, вокруг удивленно озирались, и удивляться было чему. Обь была темна и густа, как деготь, небо – синее до черноты, зато воздух светился, и теперь левый берег был виден четко, и на нем, правее хода судов, величественно белели, словно девичьи груди, два первых холма Белогорья. Никаких звуков больше не было, и на реку обрушилась тишина, плотная, как медвежье сало. И среди этой тишины, меж двух черных бездонных пропастей воды и неба, в замершем воздухе, казалось, что остановилось и время, а струги, против всех мирских законов, проскочили пределы жизни и очутились во владениях вчерашнего дня, где нет ни людей, ни богов, ни смыслов.

Но тишина длилась недолго, с полминуты, а потом с юго-востока, от Самаровского яма, донесся пушечный залп, и следом свистящий плевок пищали и тут же – сиплый кашель мушкетов. Звуки пальбы были едва различимы, и, если бы не гробовая тишина, услышать их было бы невозможно. Толмач оглянулся всего на мгновение, Самаровский далеко, пули сюда не достанут, и снова вернул взгляд туда, где совсем недавно мерно бухало пугающее нечто. Но на ведомом струге Мурзинцев, бывалый вояка, каждой жилкой реагировавший на выстрел, теперь смотрел не в сторону Белогорья, а туда, где раздавалась стрельба, пытаясь угадать ход сражения. Да и стрельцы бросили весла, с банок поднялись, фузеи с плеч сняли, готовясь встретить неприятеля огнем. Все понимали, что речной дозор перехватил судна Яшки Висельника и меж ними завязалась баталия, и ни до кого, кроме Рожина, не доходило, что удайся Яшке проскочить Самаровский ям, до Оби ему останется идти еще часов пять-шесть. Пальба скоро стихла, но стрельцы продолжали смотреть назад, на юго-восток, ничего там не видя, в то время как беда шла с другой стороны.

– Левый борт на весло! Правый табань! – заорал вдруг Рожин, и в крике его было столько мрачной решимости, что стрельцы, не раздумывая, ружья за спины закинули, на банки попадали и схватились за весла.

С северо-запада тихо и неизбежно надвигался вал черной воды высотою в добрую избу.

– Оба борта на весло! Навались, навались!..

Головное судно, управляемое Рожиным, успело повернуться носом к волне и набрать скорость.

– Держитесь, братцы! – успел крикнуть толмач, вцепившись в рукоять румпеля обеими руками.

Струг врезался в водяной вал, как в тесто, завяз, пополз носом по фронту волны, задираясь, грозя опрокинуться. Тишина треснула, порвалась в клочья, стаей перепуганных ворон разметалась над водным простором. Обезумевшая Обь с грохотом камнепада обрушила на палубу водяной шквал. Река ревела, изрыгала проклятия, бесновалась. Пласт воды прихлопнул палубу, как ладонь муху, ударил, покатился, вышиб с судна все, что было худо закреплено, врезался с разгона в мостик румпеля и, не способный остановиться, накрыл корму вместе с толмачом серебряным куполом, обрушился в реку позади судна, превратив воды за кормой в шипящую пену.