Если бы я останавливался и, не имея наказа Старца хранить молчание, начинал отвечать, то обязательно, сто процентов, они бы меня отравили. Чем? Тем, что сказали бы: твой Старец в прелести. Сказали бы, что он подвизается неправильно, что он такой и сякой. Они разрушили бы во мне образ моего Старца. И тогда попробуй избавиться от помыслов!
Слухи об этом тогда ходили, но они не достигали моих ушей, потому что я не давал возможности никому говорить такие вещи, ведь я лишь произносил: «У меня нет благословения разговаривать». У них все внутри переворачивалось, но меня это не интересовало. Меня интересовало, чтобы слово Старца было соблюдено.
Как сохранило меня, как покрыло слово Старца! Только один его наказ я исполнил — и однако в этом было мое спасение. Когда, уже взрослому, люди мне говорили о Старце всякое, их картечь отскакивала от меня, потому что я уже хорошо знал, кем являлся Старец. Я уже был подготовлен и знал, что им отвечать. Глядя на них, я лишь печалился об их немощи. Заразить своими микробами они меня уже не могли, у меня был против них иммунитет — польза послушания, и я знал только, что они больны. Запутаться в их сетях мне было невозможно, ибо я уже мог правильно судить обо всем этом и дать им правильный ответ. Я знал, откуда исходит каждое слово. И таким образом эта опасность меня миновала, по благодати Божией и по молитвам Старца.
* * *
Поскольку Старец познал, какую огромную пользу приносит упражнение в безмолвии, он запрещал нам разговоры между собой, не позволял беседовать друг с другом. Только при крайней необходимости он разрешал нарушать молчание. Наша община не знала, что такое празднословие, у нас его никогда не было. Мы непрестанно творили Иисусову молитву. Говорили Старец и отец Арсений, мы же, молодые, друг с другом не разговаривали. В присутствии Старца мы не разговаривали никогда, особенно я не дерзал говорить с кем-нибудь из братьев, когда Старец был рядом. Это было бы то же, что положить голову на плаху. Но я молчал не столько из-за того, что он меня будет ругать, сколько потому, что не позволял себе этого сам. Говорить с братом, когда Старец рядом, — Боже упаси! Почтение к Старцу и бездерзновение были такими, что не позволяли нам делать ничего подобного.
* * *
За двенадцать лет, прожитых мною рядом со Старцем, только один раз случилось одному брату выйти за рамки. Он начал говорить другим, что им делать: «Здесь поставьте коливо, сюда поставьте столик». Старец терпел это, терпел, а тот все руководил. И вот однажды он опять начал говорить:
— Поставьте коливо сюда…
Бац! Старец ему чуть шею не свернул.
— Получи свое коливо! — сказал Старец.
— Простите! — ответил тот.
Днем я его увидел и спросил:
— Как ты, отец?
— Ох, что тебе сказать, Ефрем? Ночью я видел змея с огромной пастью, и он хотел меня проглотить. Когда он разинул пасть, чтобы схватить меня, я услышал голос Старца. «Берегись!» — крикнул он мне. И зверь пропал. Та оплеуха, которую я получил, — вот что это было. Ведь я проявлял своеволие. Я получил по морде, и на этом дело закончилось. Иначе я не избавился бы от своеволия. А теперь зверь, охотившийся на меня, убежал.
Чтобы Старец был рядом, а кто-то из нас командовал — для нас это было страшным делом, страшным нарушением правил. Такого у нас быть не могло.
* * *
Так же Старец не разрешал нам приносить в общину новости извне, рассказывать о ком-то другом, как он поживает, что делает. Мы не знали, что происходит за оградой нашего двора.
Он строго наблюдал, чтобы не было празднословия. Осуждения же для нас вообще не существовало. Если кто-то пытался завязать разговор, Старец реагировал мгновенно: «Потеряешь благодать Божию, несчастный, и будешь затем биться головой об стенку. Что ты сидишь и судишь? Почему тебя это волнует? Здесь нет места вестям и новостям. Только вперед! Молчание и молитва! Ничего другого. Мы пришли сюда не для того, чтобы время провести. Диавол выжидает, не спит, рыщет там и сям, как лев, чтобы схватить, кого найдет в нерадении, в унынии, в рассеянности. Мы должны смотреть в оба». Так он следил, чтобы мы не празднословили и, прежде всего, не осуждали поступки какого-нибудь человека не из нашей общины. Но и друг друга мы не должны были осуждать. Такого наша община не знала. Из Старца нельзя было вытянуть слова о ком-нибудь.
* * *
Отец Арсений, или потому, что уже был в возрасте, или потому, что был простодушным, иногда подходил к Старцу сказать что-нибудь о нашем брате или о ком-нибудь другом, о какой-нибудь узнанной им новости. За это ему крепко доставалось. За то, что он по простоте своей иногда бывал несдержан на язык, Старец его поколачивал.
— Старче, ты видел там такого-то?
Только он начинал говорить подобным образом, Старец тут же давал ему по голове. Бац! Затрещина.
— Арсений, смотри, не празднословь! Читай молитву.
— Да ладно, дорогой мой, что я такого сказал?
— Того, что ты сказал, достаточно, чтобы лишить тебя благословения молитвы. Тебе этого мало?
— Прости.
Проходило немного времени.
— А такой-то неважно живет…
Бац! Старец давал ему оплеуху:
— Это осуждение! Ты опять за свое!
— Разве это осуждение?
— А что же это такое, осел ты этакий! Заткнись, закрой рот! Разве это тебя касается?
— Ах, дорогой мой, ты все время дерешься…
— Да если мы потеряем благодать, где мы ее потом найдем?!
Однажды Старец захотел почесать голову, а отец Арсений, испугавшись, поднял руки, чтобы защититься, думая, что сейчас опять получит затрещину. Отец Арсений бывал бит Старцем до самой старости.
Они были мужественными людьми, поэтому и достигли святости, поэтому и стал отец Арсений как Авраам.
* * *
Старец нас учил, какое это большое дело — молчание: «Самое совершенное приобретение — молчание, оно выше всех добродетелей». И еще говорил Старец: «Если мы возьмем весы и все добродетели положим на одну чашу, а молчание — на другую, то молчание перевесит. Потому что, когда монах сознательно молчит, он будет молиться или пребывать в созерцании. Когда он молчит и молится, к нему приходит сокрушение, плач, слезы, умиротворение и тишина. И когда человек молчит, он не осуждает, не празднословит, не лжет, не клевещет, не говорит о том, о сем, о пятом, десятом, не слушает, когда другие говорят дурное. Вследствие такого молчания душа напитывается благодатью. С молчанием приходит плач, плач приносит слезы, слезы производят очищение, а очищение удостаивает человека видения Бога. Безмолвник может увидеть Его в своем сердце ощутимо, увидеть вещи, которые никогда не сможет представить себе тот, кто открывает рот и разговаривает».
Не могли мы после такого наставления усесться и празднословить, осуждать, свободно разговаривать в присутствии Старца. Такого у нас не было. И подтверждается это тем, что никогда мы, братья общины, не соблазнили один другого, никогда друг друга не огорчили.
Старец нам говорил: «Когда вы видите посетителя, убегайте», — и где бы мы ни находились, мы прятались по норкам. Увидев, что кто-то пришел посетить нашу общину, мы, молодые, исчезали. Нас никто не видел, и мы никого не видели. Старец так тщательно нас охранял, что не позволял нам ни показываться чужим на глаза, ни видеть самим пришедшего человека. Казалось бы, что мог нам сделать какой-то посетитель? Но Старец никому не разрешал даже увидеть его. Мы никогда не видели никого, кроме отцов. Самое большее, мы могли заметить, что какой-то человек пришел. После этого он для нас не существовал. Он разговаривал со Старцем, с отцом Арсением — прекрасно! — и уходил. Мы его не видели. Благословенной была та жизнь. Просто прекрасной!
Старец настаивал на такой тактике, потому что Авва Исаак Сирин учит: «Не только речи мирских людей причиняют вред безмолвникам, но даже и вид этих людей».40