— Ты, мой мальчик, для него — живое напоминание о его низости. Великодушием своего прощения ты унижаешь его, милосердием своего сострадания ты тяготишь его, величием своей любви подавляешь. Если ты прав, и он равен тебе в уме и дарованиях, — простить этого он не сможет, — покачал годовой Духовник. — Ты неосознанно выбрал для него худшую из кар — кару помилования. Такие люди, как твой Камилло, если я всё правильно понимаю, никогда не простят другим того зла, которое сами им и причинили.

После долгого молчания Жоэль спросил.

— Значит ли это, что он скорее простит себя, чем меня? Себе он прощает?

Старик пожал плечами.

— Я не знаю эту душу. Но если он по-настоящему равен тебе… Ничтожные души легко забывают, высыхая как лужи, но чем глубже душа, чем страшней её провалы, тем неизгладимей в ней память греха. Тем страшнее будет и кара, которую он…

Духовник умолк.

— … которую он… ? — с трепетом спросил Жоэль, — заслужит? Обрушит на себя сам?

— … Не знаю, Джоэллино. Такие, как ты и он, обретают или теряют себя уже здесь, не ожидая загробных судов Божьих. Они носят ад и рай в себе, поют Осанну или сами казнят себя. И потому — ты не сможешь спасти его… без него самого, а он никогда не захочет быть спасённым тобой… разве что…

Жоэль встал и опустился на колени перед духовником.

— Разве что?

— Неисповедимы пути Господни и бездонен океан милосердия Его.

— Но правильно ли я понял, отец? — Жоэль потемнел лицом, — Вы намекаете, что пытаясь спасти его, я… могу лишь подтолкнуть его к ещё большему падению? По ненависти ко мне?

Тот с мрачной улыбкой кивнул.

— Даже Господь не может спасти того, кто сам влечётся к гибели. Не хлопочи над его душой, но молись о нём.

— Я понимаю. Спасибо, отец. — В глазах Жоэля стояли слёзы.

Отец Доменико исподлобья окинул взглядом своего духовного сына. Сведущий в сердцах людских, читающий потаённое и понимающий сокровенное, он искренне любил эту дивную отрасль древнейшего из родов земли своей. На молодом Джоэле ди Сансеверино почивало Божье благословение. Чистый и целомудренный, кроткий, как голубь, и мудрый, как змий, бесстрастный и милосердный — Господи! Воистину, дивен Ты во святых Своих… Но эти размышления были неизвестны юному Сансеверино, ибо вслух иезуит сказал лишь, что ему надлежит внимательно надзирать за собой, ибо дьявол поминутно подвергает нас искушениям, и неизменно помнить, что лишь в Господе мы обретаем силу, без Него же не сотворим ничего.

Потом добавил.

— Опасайся самонадеянности. Я верю в твою искренность, но поверь: мало кто из живущих знает себя в полноте. Избегай Камилло. Не то, боюсь, не ты спасёшь его, но он подтолкнёт тебя к падению. К падению в бездну ненависти и мести. Твоё безгневие и прощение слишком надчеловечны, слишком божественны, сын мой…

* * *

… Жоэля вывели из задумчивости стук копыт и скрип колёс экипажа. Карета остановилась, и оттуда показался невысокий человек в тёмном плаще. Он вытащил какой-то холщовый мешок, наполненный на треть чем-то вроде песка или муки. Когда незнакомец вступил в круг фонаря, Жоэль де Сен-Северен с изумлением узнал Реми де Шатегонтье. Виконт был в перчатках, холщовый мешок держал осторожно, стараясь не замарать плащ. Аббат пригляделся но, не смог понять, что в мешке.

Реми нетерпеливо переминался с ноги на ногу, потом замер и прислушался. По камням мостовой со стороны биржи снова застучали лошадиные копыта, и показалась ещё одна карета. Герб де Конти на ней Жоэль узнал издали, а через минуту раздался и голос его светлости.

— Ну, что, Реми?

Виконт в лаконичных, хотя и непечатных выражениях выразил раздражение опозданием своего собеседника, потом торопливо протянул Габриэлю де Конти привезённый груз. Тот, сопя, погрузил мешок в свою карету и, захлопнув дверцу, зевнул, пожаловавшись, что не выспался. Реми, тщательно отряхнув перчатки, сварливо поинтересовался:

— Я надеюсь, теперь мои интересы будут учтены? Или только encule у нас жуируют?

Де Конти расхохотался.

— Чего это ты дружка-то честишь, Реми? Небось сам не раз тем же пользовался! К тому же мне казалось, что уж твои-то интересы были соблюдены. Я даже тебе позавидовал…

Лицо де Шатегонтье исказилось презрительной и высокомерной гримасой.

— Дружка?… Волк из Компьенского леса ему дружок! Я говорю о моих финансовых интересах, Габи. Я собираюсь купить имение под Сомюром.

Герцог поднял густые кустистые брови.

— Под Сомюром? — воскликнул он с большим пылом и едва заметной иронией. — О, Анжу, долина Луары! Да-да, друг мой, это подлинно райское местечко. Какая спаржа, какие яблоки! О, «тарте-татин» в Ламот-Бёвроне! О, моя юность… Юные девочки с упругой грудью, «филе-де-сандр» из окуня с белым соусом, толстые аппетитные попки, фаршированный лещ и жареный угорь в красном вине! А лосось со щавелем! А юная Франшетта! А паштеты и козий сыр из Турена! Покупайте, покупайте, дружище!

Ремигий, и это делало честь его самообладанию, старался держать себя в руках, лишь выразив не больно-то пристойными словами, что он несколько утомлён досужей болтовнёй своего собеседника, но Габриэль де Конти продолжал нахваливать белые вина из Сансера и Нанта, мягкие красные из Сомюра и Турена, сладкое и полусладкое белое из Вувре и десертные долины Туэ. Наконец поток насмешливого красноречия герцога иссяк. Де Конти заверил «дорогушу-Реми», что уже к концу Адвента тот сможет сделать столь необходимое ему приобретение. Пусть он не волнуется — всё будет прекрасно.

После чего они расстались, герцог велел гнать к Шуази, а виконт отдал кучеру распоряжение ехать домой.

* * *

Жоэль поднялся, поплотней укутался в плащ и медленно пошёл к себе. Увиденное насторожило его, но не всерьёз. Грязные делишки грязных людишек. Но что было в мешке-то? Реми боялся испачкаться, держал его на весу… Аббат пожал плечами и ускорил шаг.

Неожиданно снова услышал знакомые голоса и поспешно ушел в тень. Он присмотрелся и поморщился. Он знал этих людей. Это был маркиз Анатоль дю Мэн, шатен с бесцветным лицом и пепельными волосами, настолько незаметный и сливавшийся с интерьером, что в салонах гости всегда опасались сесть в кресло, уже занятое его сиятельством. Маркиз считался честнейшим человеком, ибо никогда не говорил того, чего не думал. Беда только, что думал он вообще нечасто и по большей части о самых банальных вещах, например, о необходимости прихватить с собой зонт на случай дождя.

Рядом стоял его приятель, виконт Эдмон де Шатонэ. Эдмон, в отличие от друга, всегда говорил то, чего не думал, но не потому, что был завзятым вралём, а по той простой причине, что не думал вообще никогда. Его жизнь сводилась к череде чувств, кои он все время стремился облечь в слова, и поток его речи был неиссякаем, ибо жизнь виконта была богата ощущениями.

С ними препирался мсье Фабрис де Ренар — с париком на лысине и очками на носу. Книгочей и книгоман, он читал, как дышал, и однажды, оказавшись на бульваре без книги, принялся читать объявления на столбах и названия магазинов. Столь большая одержимость принесла свои плоды: мсье Фабрис мог дать справку по любой отрасли современных знаний, правда, если сведения из двух разных источников противоречили друг другу, де Ренар тут же начинал искать третий, который объяснил бы возникшее противоречие. Библиофил увлекался демонологией и богословием — и аббат Жоэль, вовлекаемый порой мсье де Ренаром в нелепые споры, думал про себя, что бредовые теологические суждения мсье Фабриса стоят деистических пошлостей Вольтера.

Сейчас мсье де Ренар растерянно водил глазами из стороны в сторону, а Анатоль дю Мэн внимательно слушал Эдмона де Шатонэ, который разразился тихим монологом об обуревавших его всё это время тёмных предчувствиях, хотя до того об этом нигде не было сказано ни слова.

— О, смутные опасения, обуревавшие меня! О, мои сны! — тихо бормотал де Шатонэ, театрально приложив кончики пальцев к вискам. — Я постоянно жил в последние дни предчувствием беды! Мои ощущения редко оказываются пустыми! Подобные тонкие предчувствия проявляются у людей утончённых, всех тех, кто воспринимает мир не через призму трезвого рассудка, но через вспышки прозрений…