— Талант имеет право творить. С этим-то вы не будете спорить?
— Не буду, но упаси его Господь на йоту уклониться от Истины. Ведь происходит ужасное! Вспомните жуткого Корреджо. Исполненные мягкой грации и интимного очарования фигуры, игривая лёгкость и декоративное изящество росписей Сан-Паоло в Парме, устремлённая вверх вихреобразная композиция в Сан-Джованни Эванджелиста. Каким талантом был одарён этот ничтожный распутник! Но как греховность искажает взгляд! Вспомните «Мадонну со святым Георгием»! Это же… кощунство! Посмотрите на этих ангелочков, которым не хватает только рожек, чтобы походить на бесенят, посмотрите на их похотливые недетские глаза! Рассмотрите святотатственную позу и улыбку Иоанна Крестителя, больше напоминающего содомлянина Брибри, вглядитесь в кокетливый поворот головы Богоматери! С какой знатной венецианки он списал эту позу — высокомерную, дерзкую, самодовольную? Неужели вы, Тибальдо, с вашей глубиной и умом, не видите этого?
Тибальдо улыбнулся.
— Вижу. Но это полотно, признаюсь, поражает меня единством совершенства, нерасторжимостью оттенков. Оно не может быть переложено ни в слова, ни в звуки музыки, оно есть ожившая палитра, и плоть живёт в бесплотных, невесомых линиях. Я довольствуюсь этим. Я сторонник законов гармонии. Иные картины, даже если смотреть на них со слишком большого расстояния, не позволяющего судить о сюжете, производят сильнейшее впечатление на душу, радуют или печалят её. И лучший способ распознать, есть ли в картине гармония, — это взглянуть на неё издалека, так что ни линии, ни фигуры нельзя различить. Если она гармонична, в ней все равно будет некий смысл и она западёт в память.
… Распрощались они дружески, ди Гримальди пошёл к церкви, а отец Жоэль направил стопы к Одилону де Витри.
К удивлению отца Жоэля приглашённых было совсем немного — впрочем, как вскоре выяснилось, многие просто побоялись продрогнуть на осеннем ветру. Однако стены садовой беседки, куда слуги принесли угощение, были высоки и защищали от ветра. С утра и вправду было прохладно, но к обеду потеплело. Среди гостей была и старуха де Верней с неизменным Монамуром. Оленина отлично прожарилась, старик Одилон опять похвалился, что пристрелил оленя лично, слуги тонко улыбались, сыновья де Витри — Луи и Симон — хранили по этому поводу вежливое молчание. Три внука Одилона прыгали по жухлой траве и играли в серсо, Монамур с аппетитом грыз оленье ребрышко под напутствие старой графини, чтобы он, упаси Бог, не подавился.
Пикник удался на славу. Когда с угощением было покончено и гости разошлись, отец Жоэль поинтересовался у старика, что тот думает об этих кошмарных убийствах? Одилон де Витри перестал улыбаться, лицо его сразу постарело, а глаза отразили вечереющее небо.
— Боюсь даже предполагать, мой мальчик. В этом есть что-то пугающее, причём — именно меня. Когда я увидел тело несчастной Розалин… Я ведь её крестный отец… — Он смутился на минуту, потом обернулся по сторонам, но, видя, что поблизости никого нет, продолжал: — Я просто привык исповедоваться вам, не то бы не решился сказать такое. Я ведь, сами видите, страшен, как смертный грех. — Старик де Витри не был красивым в молодости, но старость снивелировала черты, и ныне он был обычным пожилым человеком, едва ли выделявшимся из толпы. Сейчас он отмахнулся рукой от аббата, пытавшегося было возразить, правда, только из вежливости. — Не спорьте, я же не слепой. Красота и уродство одинаково исчезают под морщинами: первая теряется в них, второе прячется. Но для красавцев старость — крах иллюзий молодости, а для уродов, вроде меня — обитель покоя. Теперь все мои ровесники похожи на меня. — Он весело ухмыльнулся.
Аббат внимательно слушал.
— Но в юности… — старик перестал улыбаться, — уродство в юности — это трагедия, сугубая трагедия и для женщины, и для мужчины. Плоть бунтует и изнуряет… Я не надеялся ни на что, слишком рано поняв, сколь некрасив, и смирился и с будущим безбрачием и с бездетностью. — Одилон де Витри недоумевающе улыбнулся. — До сих пор не понимаю, что привлекло во мне Сесиль де Фрейе, признанную красавицу и украшение всех балов. Я не верил, просто не мог поверить, что меня, урода, полюбила такая девушка. Но Бог милостив. Он дал мне тридцать лет счастья и двух прекрасных сыновей. Впрочем, я же хотел… Извините, я путаюсь… — Он смущённо замялся, но потом продолжил. — Я же не о том. Должен признаться, что в юности был часто искушаем дурным помыслом. Я боялся отказа женщин и вожделел их, сходил с ума и злился, и мне приходили в голову мысли чёрные, очень чёрные. И этот сон… однажды под утро… Я овладел женщиной, которая до этого больно обидела меня… Это было не столько услаждение, сколько месть, во сне я вытворял страшные вещи… Проснувшись, клянусь, я был в ужасе.
Но сон этот странно возвращался. Я каялся в этих помыслах, они отступали. И тут… Сесиль… на прогулке оперлась на мою руку, заговорила, словно уравняв с другими мужчинами, и моя душа успокоилась. Я видел, что, несмотря на уродство, чем-то мил ей, и попросил лишь не играть моим сердцем. Она сказала, что и не думает играть, и я, усмехнувшись, спросил, докажет ли она это, согласившись быть моей женой? Она ответила, что я кажусь ей человеком достойным, и она полагает, что должна согласиться. Впрочем, я снова сбился, — улыбнулся старик, а аббат Жоэль опустил голову, скрывая улыбку. Де Витри помнил события тридцатилетней давности так, словно это было вчера. — Так вот, с того дня все дурные сны и искушения растаяли. И тридцать лет… — Глаза де Витри увлажнились, но он продолжал: — Все эти годы я не вспоминал о миражах юности, но вот вдруг… этот ужас. Моя крестница… Когда я увидел Розалин… — Одилон закрыл глаза и побледнел. — Это всплыло. Тот самый сон, несколько раз повторявшийся. Я тогда сделал то же самое.
Аббат исподлобья испуганно взглянул на Одилона де Витри.
— Вы хотите сказать, что убийца — человек, лишённый красоты, кому часто отказывали женщины? Обозлённый и униженный?
Старик развёл руками.
— Я говорю лишь о себе. Может, это просто фантомы воображения.
— Мсье де Витри, — аббат наклонился к старику ниже, — мне кажется, вы понимаете куда больше, чем хотите сказать. Впрочем, и намёка достаточно. Вы подозреваете Реми де Шатегонтье? Женщины не балуют виконта вниманием.
Оторопь отразилась в поблёкших голубых глазах старика.
— Реми? — он подлинно недоумевал, поджал губы, задумался, почесал за ухом, потом покачал головой. — Нет. Я скорее назвал бы Камиля д'Авранжа.
Теперь растерянность и испуг проступили в тёмных глазах аббата.
— Камиль? Помилуйте, разве…
— Мой сын Луи, он ведь ваш с д'Авранжем ровесник, говорил, что им брезгуют женщины. Однажды в пьяную минуту тот сказал, что подлинно проклят — ни одна его никогда не любила. Конечно, с трезва он такого не говорит. Сам он увлекался часто, но все женщины отказывали ему, он имел только мерзейших проституток из самых дешёвых борделей и делил с кем-то чужих метресс. Для столь самолюбивого человека…
— Я слышал, что он порой прибегал и к насилью и вхож в дурную компанию Субиза?
— Я как-то говорил вам, что ни одна разумная мать с ним дочь наедине не оставит. Он человек непорядочный, а при уязвлённом самолюбии, раненой амбиции — далеко ли до беды? У него дурная репутация.
Аббат некоторое время молчал, обдумывая слова собеседника. Потом все же проронил:
— Мне все же кажется, что больное самолюбие не у одного д'Авранжа. Мне доводилось видеть, как женщины отказывали в нежности Реми де Шатегонтье — и кажется, его милость был озлоблен не меньше.
— Реми ещё уродливей меня, — усмехнулся де Витри, — что тут скажешь? Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделённость любовью чревата для иных страшными последствиями, но… творить такое наяву?
… Подозрения Одилона де Витри отяжелили сердце аббата, но в вину Камиля д'Авранжа он по-прежнему не верил. Он и сам понял, что Камиль всё налгал ему о своих любовных победах, сам же был вынужден довольствоваться женщинами второго сорта. Есть вещи для гордеца непроизносимые, а Камиль гордец… Подлинно ли он уродлив? Аббат давно свыкся с лицом Камиля д'Авранжа, никак не мог понять, каким тот видится остальным. Но ведь и Одилон де Витри, судя по семейным портретам, в молодости был ничуть не лучше, а женился на первой красавице.