Не знаю, сколько я так просидел. На меня навалилось странное оцепенение: я думал о Сове, о том, что его больше нет, и не чувствовал ничего, словно его смерть меня и не касалась, а ведь он меня, считай, действительно нянчил. Ух и злился я на него за это. Я выплюнул изо рта сгусток крови, и рана на прикушенном языке засвербила вновь. Я сидел, закрыв глаза и уши, и плевался кровью в песок.
Меня похлопали по спине. Я с неохотой разлепил веки. Передо мной на корточках сидел Ожерелье и беззвучно шевелил губами.
— Не слышу, — сказал я.
Он потянулся ко мне. Оказывается, я продолжал зажимать свои уши ладонями, потому и не слышал.
— Цел? — спросил Ожерелье.
Я в очередной раз сплюнул скопившуюся во рту кровищу и сообщил:
— Зимородок здесь.
И перепугался. Лицо у капитана стало такое, словно он собственную смерть наяву увидел. А ведь было разное у нас, но никогда лицо его таким не становилось, даже тогда, когда у нас на корме повисли две атенские боевые галеры — вот когда казалось, что путь к пращурам начинается прямо от волн морских. Галеры-то были набиты солдатами по самое не могу — в глазах рябило от блеска оружия на палубе, а Ожерелье — ничего, лишь зубы ощерил. Мы мотали их за собой, пока не начало темнеть, а потом капитан приказал лечь на обратный курс и начать драку. Все тогда решили, что он обезумел окончательно и бесповоротно: у них же солдат было по десять человек на нашего одного! Но нам даже и драться не пришлось… Целый день игры в салочки убедил братву лишний раз, что Ожерелье может оседлать любой ветер, а если штиль, то ему, пожалуй, хватит и нашего дыхания, лишь бы все дышали в одну сторону. И, как оказалось, удирал он тоже не без толку, не только ради того, чтобы смыться от галер, — нет, удирал Ожерелье с умом. В результате обе галеры, на которых в запале погони забыли про все и вся, в том числе и про разницу в осадке, с полного хода сели на мель. Обе. С треском. Сказать кому — не поверит. Эти раздолбаи на галерах, видать, вконец ошалели от радости, когда узрели, что мы премся им навстречу. На том и погорели. Да и Ожерелье рассчитал так, чтобы засели они крепко. И хотя мы были на порядочном расстоянии — кому ж охота нарваться на снаряд баллисты, — и то услышали, как днища галер заскребли по грунту. Вляпались они намертво. На «Касатке» тогда такой рев поднялся. Братва завопила, требуя абордажа. Я, помню, сам орал, чуть зенки не повылезли. Но Ожерелье приказал уходить, не позволил даже обстрелять галеры из баллист, чтобы солдатам было чем ночью заняться, туша пожары. Все кое-как сообразили, что абордаж мог кончиться для нас плачевно, — все-таки солдат там была уйма, не то что нас. В ту ночь не спал никто — и откуда только силы взялись после целого дня погони, — все гадали, как капитан про эту банку проведал. Допытывались у Ожерелья, а он лишь зубы скалил в ответ.
Братва, как пришла на Рапа, принялась в кабаках трезвонить, хвастаться, а там и так уже все про все знают — слухи, они по морю носятся быстрее, чем штормовой ветер. После этого про Ожерелье среди Сынов Моря байка пошла, что он-де когда-то давно спас дельфина, выброшенного бурей на берег, и тот его за это отблагодарил: показал все скрытые и незнакомые мели и много еще чего в придачу. А капитан себе карту составил. В байку поверили, и к Ожерелью началось самое настоящее паломничество по поводу карты. Ожерелье сначала ржал, но вскоре ему стало не до смеха. Дошло до того, что капитан объявил во всеуслышание: кто, мол, еще раз при нем о карте заикнется, тому он, не сходя с места, собственноручно выпустит кишки наружу. И выпустил разок — нашелся дурак на свою голову. Страсти потихоньку утихли, но и наши постарались, выручая капитана из передряги: стали уверять, что дельфин здорово поранен был и показать успел мало — каких-то пару мелей, — а потом, чувствуя приближение кончины, нырнул и больше не показывался. Умер, стало быть. Про то, что карты нет вообще, не поверил бы никто, а в новую байку поверили. На том все и кончилось. Но все же, когда галеры гнали нас, то смерть и впрямь дышала в наши затылки, а Ожерелье тогда хохотал, стоя на мостике.
Страшным стало лицо Ожерелья. Окостенело оно, лишь провалы глазниц темнели в проступившем сквозь кожу черепе.
— Где он? — спросил Ожерелье и по-волчьи, всем телом, развернулся, отыскивая взглядом мага, увидел, поднялся и пошел к лежащему Зимородку, загребая сапогами песок.
С моря до меня донесся многоголосый радостный ор. Орали наши. У меня ум за разум зашел. Вот и праздничек… Интересно только какой? Змеюга, что ли, ожил и принялся отстраивать «Касатку» заново? В башке моей давно уже катали пустые бочки по булыжникам, и разобрать, что орут, я просто был не в состоянии.
Ожерелье тоже услышал вопли. Он остановился и обернулся к морю.
— Ожерелье! Капитан!
Я распознал в крике голос палубного. Он еще что-то кричал, но пульсирующий гул в ушах мешал мне расслышать его слова. Я повозился в песке и оказался лицом к бухте. На залитом светом луны пляже шевелилась темная масса, быстро увеличиваясь в размерах: ватага приближалась к нам, размахивая головнями в воздухе. Они были все ближе и ближе, и вдруг я узнал того, кто бежал впереди.
— Сова!!! — заорал я, забыв про боль, раскалывающую мою голову.
9
Они спаслись, все пятеро. Мачта не подкачал: почуял змея и не упустил момента, когда тварь пошла в атаку. Тогда они маханули через борт — этот всплеск я и слышал. Акул бояться было нечего: там, где рыщет, поднявшись из глубин, змей, акул за сто верст днем с огнем не сыщешь. Боятся акулы морского змея.
Кормчий стоял перед Ожерельем мокрый с головы до пят. Он оглянулся на море и махнул рукой:
— Хана «Касатке», капитан. Что делать будем?
Ожерелье не успел ему ответить.
— Надо с фризругами разобраться, — крикнул кто-то из ватаги. — Это из-за них все!
Братва вспыхнула, как сухой трут. Все, чего сейчас жаждал каждый, — это пустить фризругам кровь. Они, ясное дело, тоже не дураки — быстро смекнули, откуда ветер подул, и приготовились защищаться.
— ОСТАНОВИТЕСЬ!
Зимородок сел на песке и несколькими резкими взмахами головы вытряхнул из волос песчинки. Он быстро вскочил на ноги и проворно метнулся, встав между нами и фризругами. На бегу он наклонился, и в его руке оказался посох.
— Боя не будет, — сказал Зимородок. — Уберите оружие.
Братва угрожающе заворчала. Вперед выбрался палубный.
— Уйди с дороги, маг. Не мешай. Ты ничего не знаешь. — Руду покачал мечом. — Они заложили тебя темным магам. И нас в придачу.
Зимородок выслушал палубного и повторил:
— Боя не будет.
Палубный вдруг с громким проклятьем отпрыгнул назад, отшвырнув от себя меч, словно не меч он держал, а гада ядовитого. Руду пятился, отступая от мага. Он оступился, чуть не упал. Его подхватили. Палубный повел круг себя ошалелыми глазами.
— Острога ему в зад… — выдохнул Руду. — У меня меч в кольцо свернулся. Прямо в руке. Я и глазом моргнуть не успел. А он и пальцем не пошевелил.
У фризругов хватило разума, чтобы стоять тихо и не рыпаться. Ежели б с их стороны донесся хотя бы один вяк, то чем бы дело кончилось — сказать трудно.
Зимородок прохаживался между нами и матросней и, вероятно, дожидался, когда распаленные головы поостынут.
Палубный потихоньку пришел в себя. Он сорвал с пояса пустые ножны и с размаха закинул их куда глаза глядят, а потом уселся на песок и принялся изливать душу, проклиная фризругов, магов и дурную свою башку, которая позарилась на жирный кусок. Его молча слушали. Охота воевать пропала — куда уж тут, когда вон он, маг, расхаживает, тыча в песок посохом, сунешься, а он от наглецов мокрые пятна оставит.
Первым не выдержал Три Ножа:
— Будет тебе стонать, Руду! Дались нам эти фризруги. Пусть он с ними сам разбирается.
Палубный посмотрел на баллистера снизу вверх.
— Ты погляди на море, Три Ножа, — сказал он. — Может, паруса увидишь, которые темных магов. Они Зимородку башку свернут, а потом и наш черед придет. Для потехи и в назидание, чтобы в следующий раз не лезли. Те, кто в живых останется.