— Пешком дойдешь! — отрезал Бел Амор. — Как в драку, так принципы не позволили?

— Надо не кулаками, а умом брать, — уныло отвечал Стабилизатор.

Бел Амор вздохнул и… навострил уши. Там, у планеты, с кем-то неистово ссорился контр-адмирал Квазирикс.

— Вас тут не было, когда мы были! — кричал контр-адмирал. — У меня есть свидетель! Он сейчас подойдет!

Незнакомый голос возражал:

— Тут никого не было, когда я подошел. Вы мне мешаете ставить бакен!

— У меня есть свидетель! — повторял контр-адмирал.

— Не знаю я ваших свидетелей! Я открыл эту каменноугольную планетку для своей цивилизации и буду защищать ее всеми доступными средствами до победного конца.

Бел Амор приблизился и увидел на орбите такой огромный звездолет, что крейсер рядом с ним не смотрелся.

— В самом деле, свидетель… — удивился незнакомец, заметив звездолет Бел Амора. — В таком случае предлагаю обратиться в межцивилизационный арбитраж.

Контр-адмирал Квазирикс застонал. У Бел Амора появилась надежда поправить свои дела.

— Адмирал, — сказал он. — Переговоры никогда не закончатся. Вы же сами видите, что происходит. Давайте разделим планету на три части и возвратимся домой, а потом наши цивилизации без нас разберутся.

— Это почему на три части? — послышался новый голос. — А меня вы не принимаете во внимание?

— Это еще кто?!

К планете подбиралась какая-то допотопина… паровая машина, а не звездолет. Там захлебывались от восторга:

— Иду, понимаете, мимо, слышу: ругаются; принюхался: чем-то пахнет; чувствую, есть чем поживиться; дай, думаю, сверну, спешить некуда, вижу, планетка с запасами аш-два-о, да у нас за такие планетки памятники ставят!

— Вас тут не было! — вскричали хором Бел Амор, контр-адмирал и незнакомец.

— По мне не имеет значения, были, не были, — резонно отвечала паровая машина. Прилетели — ставьте бакен. Бакена нет — я поставлю.

— Только попробуйте!

— А что будет?

— Плохо будет!

— Ну, если вы так агрессивно настроены… — разочаровалась паровая машина, — давайте тогда поставим четыре бакена… О, глядите, еще один!

Увы, паровая машина не ошиблась: появился пятый. Совсем маленький. Он огибал планетку по низкой орбите над самой атмосферой.

— Что?! Кто?! — возмутились все. — пока мы тут болтаем, он ставит бакен! Каков негодяй! Вас тут не было…

— Нет, это не звездолет… — пробормотал контр-адмирал, разглядывая в подзорную трубу вновь прибывшую персону. — Это бакен! Кто посмел поставить бакен?! Я пацифист, но я сейчас начну стрелять!

Это был бакен. Он сигналил каким-то странным, незарегистрированным кодом.

Все притихли, прислушались, огляделись. Низко-низко плыл бакен над кислородной, нефтяной, каменноугольной, водной планетой; и планета эта уже не принадлежала никому из них.

У Бел Амора повлажнели глаза, незнакомец прокашлялся, сентиментально всхлипнула паровая машина.

— Первый раз в жизни… — прошептал контр-адмирал Квазирикс и полез в карман за носовым платком. — Первый раз присутствую при рождении… прямо из колыбельки…

— Потрясающее зрелище. По такому случаю и выпить не грех… — намекнула паровая машина.

— Идемте, идемте… — заторопился незнакомец. — Нам, закостенелым мужланам и солдафонам, нельзя здесь оставаться.

Бел Амор молчал и не отрываясь смотрел на бакен.

Бакен сигналил и скрывался за горизонтом.

Это был не бакен. Это был первый искусственный спутник этой планетки.

Дмитрий Биленкин

«Здесь водятся проволоки…»

Спокойствие утра охватило Горина, едва он шагнул за порог. Воздух был чист и недвижим, окна дома блестели, как умытые, ни звука, ни человека вдали, казалось, мир спит, досматривая безмятежные сны, и слух был готов принять даже побудку петушиного крика, если бы не зеленая, в полнеба, заря, в аквамариновую прозрачность которой врезалась веерная чернь древолистов.

Иное небо было над головой пожилого философа, даль тридесятых парсеков, и так все напоминало земное утро! Верилось и не верилось, что такое возможно, а тропинка меж тем разматывалась и вела, а легкие, не утомляясь, пили прохладу непотревоженных лугов, и смиренно хотелось благодарить судьбу за это чудо обретения среди безжизненных звезд второй, человечества, родины. Да еще такой, где все можно начинать с чистой страницы, начинать умудренно, единой людской семьей, на горьком опыте усвоив, — можно надеяться, что усвоив, — как надо ладить с лесами и травами, дождями и ветрами.

Все виденное Гориным подтверждало эту надежду. Тропинка, по которой он брел, сужаясь, окончательно исчезла в немятой траве, зеленой в зоревом свете, от этого почти своей, домашней. Ботинки тотчас оросил град светлых капель, надежных и здесь предвестников благодатного дня. Горин с рассеянной улыбкой оглянулся на потемневшую за ним полосу травы, на уютные позади домики, чьи мягко-округлые формы делали их похожими скорей на создания природы, чем на творения строительной техники. «Да, — с удовлетворением подумал он, — это мы умеем, этому мы научились, ради этого сюда стоило лететь…»

Он брел без цели, зигзагом, не слишком, однако, удаляясь от самого поселка. Не потому, что вдали что-то могло грозить человеку: опасности не было нигде. Человечеству сказочно повезло и в этом, хотя если искать так долго и упорно, если вспомнить о всех затратах, разочарованиях, жертвах звездного пути, тем более о борьбе и муках предшествующего, то эта случайность, пожалуй, не совсем случайна.

Горин в свое первое здесь утро хотел просто прогуляться, беспечным Адамом пройтись по новой земле, но привычная к абстракциям мысль уже заработала в нем, уводя все дальше от неспешного созерцания. Природа ни добра, ни зла, но разве яблоня не благодарит яблоками за уход? Разве поле не вознаграждает умелого сеятеля? Земные недра не одаривают того, кто зорко ищет? И наоборот, деятельность рвачей, дураков, сиюминутников бумерангом обрушивается на всех, проклятьем преследуя потомков. Так на Земле, почему в космосе должно быть иначе? Не должно быть иначе, не может, значит, и эта планета, раз она выстрадана в борьбе, добыта мудрым трудом и заботой, не случайный подарок судьбы, человек законный ее хозяин, и благодарить он должен лишь самого себя.

Из-под ног Горина рванулась тень, узкая и длинная, простерлась за горизонт, луг в брызнувшем свете засиял огоньками росы, искрясь, послал в небо сноп радужных переливов, и всякая философия тут же отлетела прочь. Не осталось ничего, кроме блаженного безмыслия, и Горин на миг ощутил себя растением, которое впитывает первый проблеск солнца и больше ни в чем не нуждается. Хорошо-то как! Он медленно повернулся к блещущим лучам, тепло коснулось лица, как материнская ладонь.

Он замер в этой неге. Зеленое небо протаяло, сделалось высоким, безбрежным, зовущим непонятно куда, каким оно бывало лишь в детстве и каким оно снова стало теперь. Оказывается, он не забыл того ощущения единства, нет, слияния, головокружительного растворения в природе. Оказывается, оно еще жило в нем, еще могло наполнить счастьем, которое не было счастьем любви или познания, свершения или творчества, а давалось просто так, мимолетно и даром, за одно лишь чувство единения с природой. «Ну, ну, — услышал Горин в себе скептический голос, — так и до пантеизма недалеко…»

Свет белого, как бы перекаленного солнца изменил траву, теперь она казалась не зеленой, а… Может ли бронзовый отлив ее листвы одновременно быть мягким, ковыльно-серебристым? Казалось бы, несочетаемое — здесь сочеталось.

Впереди, левее чащи древолистов, обозначилось едва заметное всхолмление, и Горин повернул туда с той же бесцельностью, какой была отмечена вся его прогулка, хотя сама эта бесцельность была преднамеренной, ибо ничто так не сужает восприятие, как заранее поставленная задача. Приблизившись, он замер с ощущением плевка на лице: перед ним были искореженные бугры и оплывшие ямы. Все давно поросло травой, но еще оставляло впечатление шрама. Даже трава здесь была не такой, как везде, грубой, однообразной, страшенной, словно сюда стянулась и тут расплодилась вся дрянь, которая дотоле тишком пряталась по окрестностям. Нарушенный почвенный слой, иного и быть не могло! Отсюда брали, брали железом, силой, ладили какие-то времянки, подсобки, без которых, очевидно, невозможен был сам поселок.