Это было чересчур жестоко. Только что у меня зародилась надежда, что я сумею остановиться в шаге от безумия, как снова перед глазами у меня встали химеры, еще одно порождение распадающегося сознания. Я закрыл лицо руками и бросился на кровать. Я хотел бы заплакать, но не мог. Я прижал лицо к подушке и вдруг услышал первый звук за долгое время Я вскочил. В проеме открытой двери стоял загорелый человек лет тридцати с небольшим и с легкой улыбкой смотрел на меня.
— Позвольте вам представиться, мистер Дики. Меня зовут Джеймс Грейсон, но обычно большинство ко мне обращается просто «доктор».
Я вскочил с кровати, не в силах вымолвить ни слова. Все во мне одеревенело, словно мне сделали анестезирующий укол. Я сдался. Я не мог больше ни радоваться, ни печалиться, ни удивляться. Я просто смотрел на доктора Грейсона.
— Садитесь, мой друг, — ласково продолжал доктор, пристально глядя мне в глаза. — Я понимаю, что вам нелегко возвращаться к нормальной жизни, но все будет хорошо.
Он протянул руку и слегка коснулся пальцами моего лба. И от этого жеста, от всего, что со мной произошло, со дна моей души поднялась горячая волна благодарности к этому человеку. Мне вдруг страстно захотелось схватить его руку и прижаться к ней губами, смотреть и смотреть в его участливые карие глаза. В его присутствии все мои недавние страхи безумия вдруг рассеялись, потеряли реальность, унеслись назад, чтобы больше не возвращаться.
— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор.
— О, теперь прекрасно! — с неожиданным для меня самого жаром ответил я и почувствовал, что если бы я даже умирал сейчас, я бы все равно не захотел огорчить этого человека.
— Надеюсь, вы простите меня за слегка покровительственный тон, — сказал доктор, — но все-таки я ведь старше вас. — Должно быть, он заметил мой недоверчивый взгляд, потому что добавил: — И не на год или два. Я старше вас, мистер Дики, на двадцать один год. Вам, если я не ошибаюсь, тридцать шесть, а мне в мае исполнилось пятьдесят семь.
В обычное время я бы, скорей всего, рассмеялся. Если этому человеку пятьдесят семь, мне вполне могло бы быть, скажем, сто пятьдесят. Или даже двести пятьдесят. Но, с другой стороны, я не мог и не хотел подвергать сомнению хоть одно слово доктора Грейсона.
— Я хотел бы, чтобы вы извинили меня за некоторое неудобство, что мы вам причинили. Разумеется, пробыть в сурдокамере с ломаным ритмом почти месяц…
«Почти месяц…» — эхом отозвалось у меня в голове.
— …не очень-то приятная штука, но поверьте, это было необходимо.
И я поверил! Я не хотел сомневаться в словах доктора Грейсона. Возможно, какой-то крохотный участочек моего мозга и отметил странность его слов, но я не мог, не хотел спорить с человеком, который воплощал собою спасение от безумия, от небытия. Да и действительно, какое значение имело, сколько и зачем я пробыл в темной сурдокамере, если все это осталось где-то в далеком уже прошлом.
— Надеюсь, мы будем друзьями… — улыбнулся доктор Грейсон.
— Конечно, доктор! — расплылся я в широчайшей улыбке от переполнявшего меня чувства, в котором смешались и благодарность, и горячая любовь, и просто щенячий восторг от прикосновения хозяйской руки. От присутствия хозяина.
— Ну и прекрасно… А вы догадываетесь, где вы находитесь?
— Нет, — покачал я головой. Отцы-программисты, какое это имело значение, если можно было разговаривать с доктором Грейсоном!
Доктор испытующе посмотрел на меня и удовлетворенно кивнул. «Должно быть, я ответил хорошо, не огорчил его», — подумал я. И опять какой-то контролер в моей голове попытался было сдержать напор этих восторженно-собачьих чувств и слов, но оказался слишком слаб. «Это не ты, — пищал он. — Это не Дин Дики. Ты не можешь ложиться на спину и размахивать лапками перед человеком, который месяц держал тебя в одиночном заточении».
Но я не слушал эти слова. Они казались мне бесконечно малозначащими. Комариный писк в захлестнувшем меня благодарственном хорале.
— Ну, дорогой Дики, выгляньте еще раз в окно. Пока оно было закрыто, работал кондиционер. Сейчас он выключен. Какие вы можете сделать выводы на основании температуры и ландшафта?
— По-моему, здесь очень тепло и влажно, — неуверенно сказал я и обернулся к доктору Грейсону, стараясь по его выражению догадаться, правильно ли я ответил. Мне казалось, что ошибка может расстроить доктора, и сама мысль о такой возможности наполнила меня ужасом.
— Верно, верно. — Он подбодрил меня кивком головы, и я уже смелее продолжал:
— Скорей всего, мы где-то в тропиках. Я определяю это и по влажной жаре и по вашему загару.
Я сказал «загар» просто потому, что лицо доктора Грейсона и его руки были покрыты густым коричневатым загаром. Но как только я произнес слово «загар», я вспомнил, что такой же загар был у Генри Клевинджера. О загаре говорила и Кэрол Синтакис. Мне очень хотелось показать доктору Грейсону, что я достоин его дружбы, поэтому я с гордостью сказал:
— Ваш загар напоминает мне загар некоего Генри Клевинджера, в доме которого я… я был. И о таком же, наверное, густом загаре упоминала сестра Мортимера Синтакиса, которого я искал. Я, знаете, помон Первой Всеобщей Научной Церкви… (Доктор Грейсон кивнул головой, показывая, что он знает, кто я, и продолжал доброжелательно и внимательно слушать.) Вот я и подумал: а может быть, и Генри Клевинджер и Мортимер Синтакис как-то связаны с этим местом? И потом, еще одно обстоятельство, которое мне пришло в голову: и вы, доктор Грейсон, и мистер Клевинджер выглядите намного моложе своих лет. Может быть, и это не простое совпадение?
— Прекрасно, мистер Дики, я рад, что не ошибся в вас. Все, что вы сказали, именно так. Во всем этом есть связь, и вы очень скоро узнаете, какая именно.
Глава 7
Изабелла быстро прошла по протоптанной тропинке и остановилась на их обычном месте, у высоких колючих корней пальмы пашиубу. Нервы ее были напряжены, и крик пролетевшего невдалеке попугая заставил ее вздрогнуть. Послышались легкие шаги, и она увидела Лопо. Он шел легко и быстро, как ходил всегда, и походка его была преисполнена неосознанного изящества. Он увидел ее и радостно улыбнулся.
— Ты уже ждешь меня, покровительница?
Она не смогла ответить ему, потому что горло ее сжала спазма, лицо сморщилось. Она судорожно попыталась проглотить комок в горле, но он словно прилип — никак не хотел уходить. Из глаз медленно выкатилось несколько слезинок.
— Лопо, Лопо мой… — шептала она, поглаживая его светло-каштановые волосы.
— Почему ты плачешь, покровительница? — спросил юноша. — Тебя кто-нибудь обидел?
— Нет, Лопо, никто меня не обидел.
— Тогда почему же ты плачешь?
— Так просто, мой мальчик.
— Так просто не плачут. Ты не хочешь мне сказать, покровительница? Может быть, ты думаешь, мне не хватит слов, чтобы понять тебя? Я все время слушаю, как говорят люди. Со слепками мне не интересно. С ними и не поговоришь. А люди — другое дело. Многого я не понимаю, но стараюсь понять.
— Надеюсь, ты никого ни о чем не спрашиваешь? — привычно испугалась Изабелла и тут же с ужасом осознала, что скоро уже не нужно будет бояться какого-нибудь неосторожного Шага Лопоухого-первого, ее Лопо.
— Нет, покровительница. Я всегда помню, что ты мне говорила. Я только никогда не мог понять, почему мае нельзя расспрашивать людей. Ты учила меня, что это табу, это нельзя, и я слушался тебя, ведь ты меня любишь… И еще я слышал слово, сейчас попробую, а ты скажешь, правильно ли я его употребил. Ты меня боготворишь.
Изабелла обхватила руками сильную шею юноши, притянула к себе его голову и прижалась губами к волосам, источавшим легкий горьковатый запах. Комок в горле все не проходил, а сердце так сжалось, что казалось, еще мгновение — и оно превратится в совсем крохотную точку и затихнет навсегда. Господи, какое же это было счастье… Вся жизнь ее, все сорок пять бессмысленных лет, сосредоточились для Изабеллы Джервоне в молодом человеке, стоявшем с горделивой улыбкой на губах перед ней. Боготворишь… Господи, да если бы она могла по кусочкам отдать свое тело за него… Но оно никому не было нужно… «Все-таки я эгоистка, — подумала она, — зачем же я отравляю малышу настроение… Ведь так немного ему осталось».