Она подвинула мне телефон локтем, не прерывая своего вязания, и я подумал, что движение воистину вечно и неистребимо.
Я сообщил дежурному полицейскому офицеру свое имя, назвал адрес, и он приказал подождать, пока не пришлет людей на место.
Я опустился в кресло, и на мгновение мне показалось, что я проваливаюсь к центру земли. Утомленные контактами с тысячами задов, пружины сдались. Как и весь отель, как и покойный Билли Иорти, они потеряли веру в будущее.
«Может быть, сказать полицейским, что старуха видела, кто приходил к Иорти? — подумал я. — Бессмысленно. Она не признается, а они особенно и настаивать не будут. Еще один труп. Трупом больше, трупом меньше — какое это имеет значение с точки зрения высшей полицейской философии?»
Моя покойная мать отличалась болезненной аккуратностью и глубоко страдала, если хоть какая-нибудь вещь лежала не на месте. Неукротимая страсть к порядку заставляла ее бесконечно прибирать, расставлять и переставлять все, что она могла сдвинуть с места. Она была молчаливой женщиной, и только когда она впадала в экстаз уборки, я замечал на ее лице слабую улыбку художника или человека, предающегося тайному и сладостному пороку.
Она стремилась на все надеть чехлы, все расставить в строго симметричном порядке. Мне до сих пор кажется, что мы с отцом должны были раздражать ее, поскольку были без чехлов и не всегда занимали отведенное место в нашей маленькой квартирке.
С тех пор как я себя помню, я всегда внутренне восставал против этого царства зачехленной симметрии, но потом, уже с того света, матушка все-таки добилась своего: и я тоже замечаю в себе инстинктивное стремление к четкости и симметрии. Как-то, рассматривая альбомы, куда я аккуратно и красиво подклеивал учебные дела, пактор Браун сказал: «Не хочу огорчать тебя, Дики, но боюсь, что тебе будет нелегко служить Первой Всеобщей помоном. Ты тяготеешь к порядку, мир же страстей всегда беспорядочен. Преступления — настоящий экстракт страстей».
Вот и сейчас, утонув в бездонном кресле в маленьком темном вестибюле паршивой гостиницы и ожидая неторопливого появления блюстителей закона, я подсознательно раскладывал и перекладывал по мысленным полочкам те немногие факты, коими я обладал. Фактов было мало, а полочек много. И главная до сих пор совершенно пустая: убили ли они Иорти, так сказать, в порядке перестраховки, с самого начала зная, что покойники, как правило, надежнее живых, или потому, что узнали о вознесенной молитве Кэрол Синтакис и моем расследовании?
Оба варианта были вполне правдоподобны. Уже договариваясь со стражником Седьмого ОП, чтобы он пропустил их без регистрации, а потом выпустил, не заглядывая в машину, они могли планировать его убийство. Торгуясь с человеком со стоптанными каблуками, они включали в цену и стоимость его жизни. Но могло быть и не так. Самим фактом своих розысков я мог напугать их и послать на Санрайз-стрит, в восьмую комнату на третьем этаже. Но где, как, в таком случае, я включил механизм? Ответа пока не было.
Впрочем, это была не единственная пустая полочка. Кому понадобился тихий, одинокий эмбриолог, всего два месяца тому назад вернувшийся из-за границы и живший затворником? Наверное, это были знакомые Синтакиса, раз он не оказывал никакого сопротивления, запер за собой дверь и даже погасил свет…
Чем больше я размышлял, тем тверже укреплялся в уверенности, что, если у меня и есть хоть один шанс из тысячи, мне нужно будет познакомиться с прошлым Мортимера Синтакиса. Легко сказать «познакомиться». Но как? Жизнь и работа его были надежно изолированы от меня. Ни адреса, ни названия фирмы’ или больницы, ни имен знакомых или коллег, ни рассказов сестре. В самом этом отсутствии информации было нечто противоестественное, что каким-то странным образом увязывалось с трупом на третьем этаже, с продавленным креслом, с яростной седой вязальщицей и испуганными глазами Кэрол Синтакис.
Глава 4
Выложив все двум полицейским, которые не пытались подавить зевоту и, казалось, готовы были заснуть рядом с бедным Иорти, я вышел на улицу. Моросил тончайший позднеоктябрьский дождик. Даже не дождик, а легкая водяная мгла, тонко блестевшая в свете фонарей. Последние листья распластались на асфальте и на крышах стоящих машин, отчаянно цепляясь за уходившую осень. Было всего половина девятого вечера, но улицы давно обезлюдели, и лишь редкая машина с мокрым шипением проносилась мимо, отражаясь в жирно блестевшей мостовой.
Здравый смысл подсказывал мне, что нужно возвратиться в общежитие, но я уже был охвачен лихорадкой. Я мог, разумеется, обманывать других, являя собой человека спокойного и рассудительного, каким и надлежит быть помону, но меня уже охватил нестерпимый зуд расследователя.
Я уселся в свой «шеворд» и позвонил по радиотелефону Кэрол Синтакис. Голос ее вначале звучал нерешительно, но потом она сказала: «Приезжайте».
Встретила она меня уже не так, как накануне. Может быть, ее удивил мой вторичный такой поздний визит, может быть, давала себя знать реакция на происшедшее, но Кэрол была суше и сдержаннее. А может быть, они побывали и здесь? «Так, мол, и так, мисс Синтакис, последите за этим помоном, а потом расскажите нам. Главное — это его планы. Ах, вы не хотите? Но в таком случае…»
Я не стал делиться с ней своими предположениями, а попросил разрешения побыть в комнате брата.
— Скажите, вы что-нибудь трогали там? — спросил я ее.
— Нет, брат Дики.
— Умница, — кивнул я.
Комнатка была небольшой и столь же стандартно-безликая, как и ее исчезнувший хозяин. Письменный стол с книжной полкой над ним, диван, шкаф, два стула.
Первое впечатление было, что в этой комнате обитал бесплотный дух. Я подошел к книжной полке, скользнул по ней взглядом. Биология, еще биология, эмбриология, иммунитет, снова эмбриология — все книги солидные, старомодные уже самой своей толщиной, твердыми переплетами. Такой же толстый томик справочника «Кто есть кто». Полка как полка, книги как книги. Ни одной художественной книги, чтобы хоть как-то можно было судить о вкусах хозяина. Не выведешь ведь заключения о характере человека на основании «Курса общей эмбриологии. Ф.Дж. Снорта и С.Палевски. Сан-Франциско. 1981 год». Я еще раз обвел глазами полку и с сожалением должен был признаться себе, что она меня разочаровала. В глубине души я надеялся, более того, я был уверен, что по книгам найду хоть указание, в какой стране работал Мортимер Синтакис.
В ящиках стола была всяческая дребедень. Две пачки трубочного табака, три трубки, одна из них со сломанным мундштуком, старые шариковые ручки, расческа, электробритва «Шик» с лопнувшим корпусом, девственно-чистая записная книжка, стопка «Спортивного обозрения» за последние две недели, десятка полтора газетных разворотов с объявлениями о продаже недвижимости, еще какая-то газета отдельно. И все. Ни письма, ни конверта, ни адреса — ничего.
Я открыл шкаф. Пальто, два костюма. Вещи готовые, не сшитые по заказу, этикетки местных магазинов.
Я сел на диван и сказал себе, что этого не может быть. Комната не может быть столь противоестественно пуста. Да, разумеется, понятие индивидуальности в наш век стандартизации — понятие довольно старомодное. О какой индивидуальности можно говорить, если телевидение и реклама заполняют наши головы и сердца самым стандартным содержимым… И все-таки комната Синтакиса была странно стандартна даже по нынешним меркам. Это что-то значило. Просто я не умею понять. Не думаю. Я закрыл глаза. Мне не хотелось погружаться сейчас, ибо я испытывал недовольство собой, всем ходом расследования, я чувствовал некий умственный зуд оттого, что не мог проникнуть в герметический футляр анонимности и безликости комнаты Мортимера Синтакиса. Поверьте, это не лучшее состояние духа для погружения. Разумеется, усилием воли я мог бы стряхнуть с себя на время и эту комнату, и самого Синтакиса, и все с ним связанное. Но потом все равно нужно будет возвращаться к нему. А такое зудящее раздражение, как я знал по опыту, — самое подходящее состояние для работы. Важно лишь спокойно посидеть, стараясь ни о чем не думать, и дать возможность мыслям, наблюдениям, ощущениям и догадкам окрепнуть и заявить о своем существовании. «Хорошо тренированные мозги, — говорил пактор Браун, — любят работать, когда их хозяин об этом не знает». Ну, мои дорогие полушария, за дело. Я вам не мешаю и готов даже подремать чуть-чуть…