День пошел своим чередом.

Не успела я включить компьютер (следовательно, было между десятью и одиннадцатью часами утра), как позвонила моя мама и сказала, что она едет в город и очень хотела бы со мной увидеться.

Я долго отнекивалась, но она была полна решимости.

— Мне нужно что-то тебе рассказать, — таинственно сообщила она.

— Жду не дождусь, — терпеливо ответила я. Обычно ее «что-то» выливается в пространную жалобу на соседей, которые украли крышку от нашего мусорного бака, или на кур, злостно проклевывающих крышечки на бутылках с молоком, хотя она уже устала твердить молочнику, чтобы закрывал за собой калитку, или еще на что-нибудь столь же возмутительное.

Странно, что это она вдруг собралась в город. На моей памяти она еще не отваживалась на такое путешествие, хотя живет всего в каких-нибудь двадцати милях от центра.

Двадцать миль, пятьдесят лет.

Встречаться с нею мне совершенно не улыбалось, но я чувствовала, что должна, потому что не видела ее с самого начала лета. Не по моей вине — к родителям я заезжала раз сто, — ну, один-два раза точно, — но дома заставала одного папу.

Мы договорились пообедать вместе, хотя слова «пообедать» я не произнесла, потому что вряд ли для моей мамы оно привычно.

Она скорее из тех, для кого «чашка чая и бутерброд с ветчиной» — верх расточительства.

— Встретимся в час дня в пабе через дорогу от моей работы, — сказала я.

Но она пришла в ужас при мысли, что ей придется одной сидеть в пабе и ждать меня.

— Что подумают люди? — с тревогой в голосе воскликнула она.

— Ладно, — вздохнула я. — Приду первой, и тебе не придется ждать одной.

— Нет, нет, — совсем запаниковала мама. — Это ничем не лучше: молодая женщина без провожатых, в общественном месте…

— А что плохого? — фыркнула я и начала было объяснять, что всегда хожу в пабы без провожатых, но вовремя спохватилась, пока она не завопила: «Кого я воспитала?! Уличную девку!»

— Пойдем куда-нибудь, где можно выпить по чашке чаю, — опять предложила она.

— Хорошо, хорошо, тут рядом кафе…

— Только чтобы без роскоши, — испуганно перебила она, смертельно боясь попасть впросак из-за незнания, какую из пяти вилок брать первой. Но беспокоилась она совершенно напрасно, мне в таких местах тоже неловко.

— Оно совсем простенькое, — уверила я. — И очень уютное, так что расслабься.

— А что там подают?

— Самые обычные вещи, — ответила я. — Сандвичи, творожный пирог и все такое.

— А шварцвальдский торт? — с надеждой спросила она. Надо же, слышала о шварцвальдском торте.

— Да, наверное, — сказала я. — Или что-нибудь в том же роде.

— А чай надо заказывать у стойки или…

— Мама, ты сядешь за столик, официантка сама к тебе подойдет и примет заказ.

— А как лучше — просто войти в кафе и сесть, где захочу, или…

— Подожди, пока тебя проводят за столик, — посоветовала я.

Когда я вошла в кафе, она уже сидела за столиком, выпрямившись, будто проглотила аршин, и робея, точно самозванка, знающая, что не имеет права здесь находиться. Она нервно улыбалась, желая показать, что у нее все хорошо, и судорожно прижимала к себе сумочку для защиты от грабителей, которыми, как она слышала, кишмя кишит центр Лондона. Казалось, ее сухонькие ручки говорят: «От меня не разживетесь».

Она выглядела чуть иначе, чем обычно, — стройнее и моложе. В одном Питер оказался прав: она действительно сделала что-то непонятное с волосами, но мне пришлось, хоть и без удовольствия, признать, что это ей к лицу.

И с одеждой произошло что-то странное: она была… была… одета со вкусом!

И, в довершение всего, она накрасила губы красной помадой. Надо заметить, что помадой мама не пользовалась никогда, разве что в особо торжественных случаях. На свадьбу, например. И иногда на похороны, если усопший был ей несимпатичен.

Я села напротив нее, натянуто улыбнулась и поинтересовалась, что такое она хотела мне рассказать.

62

Она решила уйти от отца.

Вот что она хотела мне сообщить (хотя, пожалуй, в данном случае слово «хотела» было бы преувеличением; точнее, ей пришлось сказать мне об этом).

От потрясения мне буквально стало дурно. Помню, меня еще удивило, что она дождалась, пока я закажу себе сандвич, и только потом выложила свою новость: она ведь терпеть не может, когда впустую переводят добро.

— Я тебе не верю, — прохрипела я, пристально глядя ей в лицо в надежде уловить хоть тень лжи, но увидела только, что она подвела глаза, причем криво и неумело.

— Прости, — приниженно пробормотала она.

Мой мир определенно разваливался на части, и от этого я совсем растерялась. До сего момента я считала себя независимой взрослой женщиной двадцати шести лет от роду, которая ушла из родительского дома и живет своей собственной жизнью, не испытывая ни малейшего интереса к сексуальным экспериментам родителей, но сейчас чувствовала себя испуганной и озлобленной, как брошенный четырехлетний ребенок.

— Но почему? — воскликнула я. — Почему ты от него уходишь? Как ты можешь?

— Потому, Люси, что уже много лет у нас не брак, а одно название. Ты ведь это знаешь, Люси? — с нажимом спросила она, глазами умоляя согласиться.

— Нет, не знаю, — отрезала я. — Для меня это новость.

— Люси, ты наверняка давно знаешь, — настаивала она.

Что-то она слишком часто обращалась ко мне по имени. И все пыталась просительно коснуться моей руки.

— Ничего я не знаю, — твердо повторила я. О чем бы ни шла речь, согласия от меня она не дождется.

А про себя в ужасе подумала: это что же творится: у других родители разводятся, но мои-то не могут разойтись, ведь они католики?

Нерушимость домашнего очага была единственной причиной, по которой я так долго мирилась с католическим вероисповеданием моих родителей и всей связанной с этим чепухой. Мы как будто заключили молчаливую сделку, обязывавшую меня, среди прочего, каждое воскресенье ходить к мессе, не надевать на свидания лаковые туфли и каждую весну сорок дней воздерживаться от сладостей. Взамен мои родители должны были жить вместе, даже если ненавидят друг друга лютой ненавистью.

— Бедная Люси, — вздохнула мама. — Ты никогда не умела переживать неприятности, так ведь? Вечно убегала или утыкалась носом в книжку, когда жизнь не радовала.

— Да пошла ты, — разозлилась я. — Прекрати меня пилить, из нас двоих здесь ты виноватая.

— Извини, — мягко сказала она. — Не стоило мне этого говорить.

Чем потрясла меня еще больше. Это было почище новости о том, что она уходит от папы. Она не только не заорала на меня за мою грубость — она сама извинилась!

Я смотрела на маму, и меня тошнило от страха. Как видно, дело было совсем плохо.

— Люси, — еще мягче продолжала она, — мы с твоим отцом не любим друг друга уже много лет. Прости, если для тебя это так неожиданно.

Я не могла говорить. На моих глазах рушился мой дом, и я вместе с ним. Мое самоощущение и без того непрочно; что, если я вообще растворюсь в воздухе, если исчезнет главная из моих определяющих черт?

— Но почему теперь? — спросила я после того, как мы провели пару минут в напряженном молчании. — Если вы давно друг друга не любите, во что я все равно не верю, почему тебе именно теперь приспичило уходить?

И вдруг до меня дошло, почему: прическа, макияж, новая одежда! Все ясно!

— О господи, — выдохнула я. — Поверить не могу: ты что, еще кого-то встретила? Ты завела… приятеля?

Она не смотрела мне в глаза, дрянь такая, и я поняла, что угадала.

— Люси, — взмолилась она, — я была так одинока!

— Одинока? — возмутилась я. — Как ты могла быть одинока, если у тебя есть папа?

— Люси, пойми, пожалуйста, — вздохнула мама, — жить с твоим отцом все равно что жить с малым ребенком.

— Не надо! — вскипела я. — Не пытайся убедить меня, что он сам во всем виноват. Ты это сделала, и виновата ты одна.

Мама с несчастным видом уставилась на свои руки и не сказала ни слова себе в оправдание.