Уэбб с грустью сознавал, что, как только мечты ее сбудутся, она потеряет непорочность. Воображаемый образ был чист и совершенен. Таким ее любовник не будет. Он удовлетворит потребность плоти, но не потребность мечтательной души. Ее сердечные порывы чисты, как капли росы на листе. Они отражают солнечный блеск лишь на мгновение, перед тем как это же солнце уничтожит их.

Уэбб помнил, что именно так он подумал в то мгновение, когда впервые увидел портрет. Он запомнил это, потому что знал о разрушении всё. Разрушение было делом его жизни.

На жертвеннике позади его стола в небольшой серебряной шкатулке лежал старинный рубиновый крестик. Крестик передавался в семье по наследству. Мать успела отдать его сыну незадолго до смерти. Уэбб взял крестик в руку, внимательно разглядывая острые края и вновь отмечая какую-то жестокую его красоту. Что за капризы больного воображения заставляют людей причинять страдание тем, кого они любят? Почему они стремятся расправиться с непорочностью, вместо того чтобы защитить ее? Он не понимал, хоть убейте. Но и сам был таким. Жажда разрушения рвалась из него наружу. Рядом с Кальдероном непорочности грозила опасность. Но именно непорочность притягивала его – притягивала неодолимо, возможно, потому, что собственной лишился в самом начале жизни при слишком трагических обстоятельствах.

Шелк рубашки обжег кожу, как лед, когда он убирал крестик в шкатулку. Однако боли он не почувствовал.

Боль существовала лишь в памяти. Но самым ярким воспоминанием было утро, когда портрет кисти Годара прибыл в галерею на Беверли-Хиллз. Кальдерон часто задумывался о человеке, который вызвал в девушке на картине такую истому, пробудил такое желание. Он почувствовал, как задергался нерв у него на лице, когда он на мгновение забыл о своей бесстрастности и представил прикосновение ее трепетных губ, сладкий вкус непорочности. Ничего более похожего на чувства он уже давно не испытывал.

Оригинал портрета был выставлен в галерее за пуленепробиваемым стеклом, но он заказал репродукции для двух офисов, где чаще всего бывал, – парижского и миланского. Сразу же неизбежно поползли слухи, что он неравнодушен к портрету. Так оно и было. А еще он был неравнодушен к холоду. И к темноте. Мало что в этом мире могло расшевелить его, давало возможность испытать хоть какие-то ощущения. И если уж он встречал такое, то не выпускал из рук.

Кальдерон услышал, как негромко заурчал принтер. Вернувшись к столу, он отыскал устройство для дистанционного управления компьютером и включил свет в помещении. При желании он мог, не выходя из офиса, следить и за охраной галереи. Все делалось через компьютер. Управлять делами, используя новейшие технологии, стало намного проще и не так рискованно, но именно поэтому – гораздо скучнее. Он любил рисковать, любил тщательно обдумывать свои ходы, но не любил ошибаться. По счастью, это случалось редко.

Из лазерного принтера медленно выползла цветная копия фотографии девушки. Усевшись на стул рядом, он взглядом проследил, как распечатка упала на поддон. Первое, что он заметил, – глаза у девушки были зеленые. Ничего особенного, если не считать контраста с почти прозрачной кожей. Зеленые глаза, обрамленные туманным кружевом длинных ресниц, придавали ей какой-то неземной вид, производя неизгладимое впечатление и заставляя отвести взгляд.

Не сказать, что он испытал желание заглянуть в эти глаза, но ему понравилось чувство, которое вызвала в нем девушка. Казалось, ему делают массаж изнутри. За дар нечувствительности пришлось заплатить дорогую цену – он не ощущал не только плохое, но и хорошее. Он не был способен испытать ощущения, которые она могла бы пробудить в нем.

Кальдерон пришел к выводу, что она не красавица. Отнюдь не красавица. Она обладала вневременной внешностью. Подобно Мадонне Рафаэля. Ее лицо не было лицом проститутки, но ведь и о Марии Магдалине тоже этого не скажешь, и тем не менее, прежде чем стать избранной, она занималась древнейшей профессией.

Он взял снимок в руки, жалея, что уже поздно и нельзя рассмотреть его при дневном свете. Галерея, демонстрационный зал и хранилище занимали три верхних этажа пятиэтажного здания «Эмпайр Билдинг», а офис Кальдерона располагался в каменной средневековой башне, примыкавшей к демонстрационному залу. Тусклый уличный свет попадал в помещение через окно, выходившее на улицу Георга V. В этот поздний час на улице было тихо и пустынно. Месяц наполнял комнату серебристым сиянием, но его не хватало, чтобы хорошо рассмотреть снимок.

Он заметил свое отражение в окне, словно глядел в зеркало. Густые волны темно-золотых волос зачесаны назад, но на висках и шее непослушно выбиваются выгоревшие от солнца завитки. Они бы могли смягчить облик любого другого человека, но только не Уэбба, с его стальными чертами лица и погасшими серыми глазами. Кальдерон был раздражен, и он знал, что это из-за девушки. Она что-то затронула в нем, вызвала, голод, который он не испытывал так остро уже много лет. Кальдерон ощутил нечто большее, чем извращенный порыв, нечто очень похожее на боль. Разумеется, он немедленно затребует всю информацию о ней. Он хочет знать, кто она, почему одета именно так, что задумала? Но его интерес к ней простирался дальше, гораздо дальше.

Зеленые глаза пристально смотрели на него с фотографии. Он понял, что эта девушка не проститутка, даже из тех, что изображают непорочность. Ее ясное, открытое лицо не было омрачено подозрением, в нем не было ничего устало-настороженного. Как не было и хорошо знакомого Кальдерону выражения скрытой враждебности ко всему мужскому. Она еще ничего не испытала. Ее еще никто не пробовал. Она еще не вкусила порок, подобно другим… или ему.

Именно поэтому он и не мог оторвать от нее взгляд.

– Боже правый, – пробормотал Кальдерон и в душе улыбнулся своей догадке, хотя на лице эта улыбка так и не появилась, – если ее пытаются использовать, чтобы добраться до меня, лучший выбор трудно придумать…

Глава 5

Судя по всему, Блю Бранденбург и сама не заметила, как потеряла внутренний голос, присущий женщинам. Если у вас есть такой голос, он всегда предупредит, что вы вступаете на опасную территорию, где правят мужчины и секс: «Здесь что-то не так. Дважды подумай, прежде чем сделать это».

Если он есть.

Возможно, у Блю его никогда и не было. У нее возникало немало проблем из-за мужчин, начиная с того дня, когда мать обвинила ее в попытке соблазнить родного отца. В наказание она была отдана в монастырскую школу. Откуда Блю было знать, что мать больна и патологически ревнует мужа к десятилетней дочери. С отцом у Блю были очень теплые отношения. Она так и не поняла, почему отец, которого она обожала, как никого другого, и которому поклонялась, как Богу, не воспротивился этому, позволил жене кричать, топать ногами и обзывать Блю, будто та была гулящей девкой, с которой он путался. И даже не взглянул ни разу на своего единственного ребенка.

Да, у Блю не было спасительного внутреннего голоса. В ней звучал только голос матери, Кей Бранденбург, называвшей ее «грязной шлюхой, которая жаждет переспать с собственным отцом», Мать твердила эти слова вновь и вновь, будто перебирая бусины четок, читая молитву и выплевывая ее слова, словно пули.

Может, и к лучшему, что сегодня она не слышала даже этот голос – голос своей матери. Единственное, что она слышала, занимаясь на тренажере в крошечной квартирке Мэри Фрэнсис, был отчаянный вопль ее нервной системы, требовавшей большого количества белого сахара и горького шоколада и не менее трех чашек неразбавленного итальянского эспрессо. Она жаждала охлажденного «мокко супремо», и эта жажда не уступала по силе потребности наркомана в героине.

– Дерьмо! – Ругательство, полюбившееся еще с монастырских дней, вырвалось у нее, когда она увидела свое бледное отражение в кривом зеркале трюмо. Она была похожа на уличную бродяжку. Медальон Мэри Фрэнсис лежал на темной поверхности туалетного столика, будто предлагая себя, но мысли Блю были заняты исключительно собственной запущенной внешностью. Ей требуется макияж. Без него она напоминает разогретую вчерашнюю картошку – бледное, помятое, непривлекательное лицо в обрамлении растрепанных светло-каштановых волос.